Печерские антики
Шрифт:
Я не могу передать, как это выходило трогательно! Во всю мою жизнь после этого я не видал серьёзного и сильного духом человека в положении более трагическом, восторженном и в то же время жалком.
Я был до глубины души потрясён душевным напряжением этого алкателя единыя веры и не мог себе представить, как он выйдет из своего затруднения. Одно спасение, думалось: государь от нас так далеко, что нет возможности увидеть, двумя или тремя перстами он перекрестится, и, стало быть, дедушку Пимыча можно будет обмануть, можно будет пустить ему "ложь во спасение". Но я мелко и недостойно понимал о высоком старце: он так окинул прозорливым оком ума своего всю вселенную, что не могло быть никого, кто бы мог обмануть его в деле веры.
И
Шествие на мосту, вероятно, кончилось, вокруг нас почувствовалось какое-то нервное движение, люди как бы хотели переменять места и, наконец, зашумели: значит, кончено. Стали расходиться.
Гиезий позвал два раза: "Дедушка! дедушка!"
У Пимыча шевельнулась спина, и он стал приподниматься. Гиезий подхватил его под руки.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Старец поднимался медленно и тяжело, как поднимается осенью коченеющий шмель, с тем чтобы переползти немножко и околеть.
Гиезий изнемогал, вспирая старика вверх за оба локтя.
Я захотел ему помочь, и мы взялись один за одну руку, а другой за другую и поставили старца на колеблющиеся ноги.
Он дрожал и имел вид человека смертельно раненного в самое сердце. Рот у него был широко открыт, глаза в остолбенении и с тусклым остеклением.
Столь недавний живой фанатический блеск их исчез без следа.
Гиезий если не понял, то почувствовал положение старца и с робким участием сказал:
– Пойдём домой, дедушка!
Малахия не отвечал. Медленно, тяжёлым, сердитым взглядом повёл он по небу, вздохнул, словно после сна, и остановил взор на Гиезий.
Тот ещё с большим участием произнес:
Но при этом слове старика всего словно прожгло, и он вдруг отвердел и закричал:
– Врёшь, анафема! Врёшь, не знаменовался государь двумя персты. Вижу я, ещё не в постыжении остаются отступники никонианы. И за то, что ты солгал, господь будет бить тебя по устам.
С этим он замахнулся и наотмашь так сильно ударил Гиезия по лицу, что уста отрока в то же мгновение оросились кровью.
Кто-то вздумал было за него заступиться и заговорил: "как это можно?" но Гиезий попросил участливого человека их оставить.
– Мы свои, - сказал он, - это мой дедушка, - и начал бережно сводить перестоявшегося старца с кирпича под руки.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
Малахии было видение, мечта, фантазия, назовите как хотите, что государь станет среди моста "лицом против крещебной струи" и перед всеми людьми перекрестится древлим двуперстием.
А тогда, разумеется, настанет для Малахии и иже с ним торжество, а митрополитам, и епископам, и всему чину церковному со всеми нечестивыми никонианами - посрамление до черноты лиц их. А тех, кои не покорятся, "господь рукою верных своих будет бить по устам", и все они окровянятся, как Гиезий. "Старая вера побьёт новую". Вот чего желал и о чём, может быть, всю жизнь свою молился опасный немоляк за власти.
Но не сбылося по его вере и упованию, и погибли вмиг все его радости. Старец был посрамлён.
Я помню и никогда не забуду, как он шёл. Это была грустная картина: тяжело и медленно передвигал он как будто не свои остарелые ноги по мягкой пыли Никольской улицы. Руки его были опущены и растопырены; смотрел он беспомощно и даже повиновался Гиезию, который одною рукою обтирал кровь на
– Иди же, мой дедушка, Христа ради, иди... Ты без шляпы... на тебя все смеяться будут.
Старец понял это слово и прохрипел:
– Пусть смеются.
Это было последний раз, что я видел Малахию, но зато он удостоил меня вспомнить. На другой день по отъезде государя из Киева старец присылал ко мне своего отрока с просьбою сходить "к боярам" и узнать: "что царь двум господиям на мосту молвил, коих своими руками развёл".
– Дедушка, - говорил Гиезий, - сомневаются насчёт того: кия словеса рёк государь. Нет ли чего от нас утаённого?
Я мог послать старцу ответ самый полный, без всякого утаения. Два господина, остолбеневшие у перил на том месте, где захотел взглянуть на Днепр император Николай Павлович, как я сказал, были мне известны. Это были звенигородские помещики, братья Протопоповы. Они мне даже приходились в отдалённом свойстве по тетке Наталье Ивановне Алферьевой, которая была замужем за Михаилом Протопоповым. А потому мы в тот же день узнали, что такое сказал им государь. Он отстранил их рукою и проговорил только два слова:
– Пошли прочь!
Впрочем, и в кружке знакомых все интересовались, что было сказано, и вечером в этот день в квартире Протопоповых на Бульваре перебывало множество знакомых, и все приступали к виновнику события с расспросами.
– Правда ли, что с вами государь разговаривал?
– Да-с, разговаривал, - отвечал Протопопов.
– А о чём разговор был?
Протопопов с удивительною терпеливостию и точностию начинал излагать всё по порядку: где они стояли, и как государь к ним подошёл, "раздвинул" их и сказал: "Пошли прочь".
– Ну и вы отошли?
– Как же - сию же минуту отошли.
Все находили, что братья поступили именно так, как следовало, и с этим, конечно, всякий должен согласиться, но ни к старой, ни к новой вере это нимало не относилось, и чтобы не дать повода к каким-нибудь толкованиям, я просто сказал Гиезию, что государь с "господиями" ничего не говорил.
Гиезий вздохнул и молвил:
– Плохо наше дело.
– Чем и отчего плохо?
– полюбопытствовал я.
– Да, видите... дедушке и всем нам уж очень хочется тропарь петь, а невозможно!..
Среди бесчисленных и пошлых клевет, которым я долговременно подвергался в литературе за мою неспособность и нехотение рабствовать презренному и отвратительному деспотизму партий, меня сурово укоряли также за то, что я не разделял неосновательных мнений Афанасья Прокофьевича Щапова, который о ту пору прослыл в Петербурге историком и, вращаясь среди неповинных в знаниях церковной истории литераторов, вещал о политических задачах, которые скрытно содержит будто наш русский раскол. Щапов стоял горой за то, что раскол имеет политические задачи, и благоуспешно уверил в этом Герцена, который потом уже не умел разобрать представившихся ему Ив. Ив. Шебаева и бывшего староверского архиерея, умного и очень ловкого человека Пафнутия. Я тогда напечатал письмо о "людях древнего благочестия", где старался снять с несчастных староверов вредный и глупый поклёп на них в революционерстве. Меня за это ужасно порицали. Писали, что я дела не знаю и умышленно его извращаю, что меня растлило в этом отношении вредное влияние Павла Ив. Мельникова (Печерского), что я даже просто "подкуплен правительством". Дошло до того, что петербургскому профессору Ив. Ф. Нильскому печатно поставили в непростительную вину; как он смел где-то ссылаться на мои наблюдения над нравами раскола и давать словам моим веру... А, - увы и ах!
– вышло, что я правду говорил: раскольникам до политики дела нет, и "тропарь" они не поют не за политику, которую хотели навязать им представители "крайней левой фракции". Г-н Нильский давал писателям "левой фракции" отповедь, где говорил что-то в пользу моих наблюдений. В самом же деле, хороши они или дурны, но они есть наблюдения того, что существовало и было, а не выдумка, не тенденциозное фантазёрство фракционистов, которым чуть не удалось оклеветать добрых и спокойных людей. Твёрдое и неизменное убеждение, что русский раскол не имеет противоправительственных "политических" идей, получено мною не из книг и даже не от Павла Ив. Мельникова (знания которого я, конечно, высоко ценю), а я пришёл к этому убеждению прямо путем личных наблюдений, которым верю более, чем тенденциозным натяжкам Щапова и всяким иным ухищрениям теоретиков "крайней левой фракции", которые ныне "преложились в сердцах своих" и заскакали на правый фланг крайнее самого правофлангового...