Печерские антики
Шрифт:
Верю им нынче столько же, сколько верил тогда...
Во всяком случае то, что я рассказал здесь о старце Малахии, было для меня едва ли не первым уроком в изучении характера не сочинённого, а живого раскольника. Я не могу, да и не обязан забыть, как этому суровому "немоляку за имя царево" хотелось "попеть тропаря" и вся остановка была только за тем, чтобы император "двумя персты" перекрестился. А тогда бы они позапечатлели всех не-раскольников в том самом роде, как старец запечатлел Гиезьку, и горячее всех, пожалуй, приложили бы свои благочестивые
Вот и вся раскольничья политика. А между тем было время, когда требовалось иметь не малую отвагу, чтобы решиться дать приют в доме такому опасному сектанту, как старец Малахия... И это смешное и слепое время было не очень давно, а между тем оно уже так хорошо позабыто, что теперь "крайняя правая фракция" пружится, чтобы Волга-матушка вспять побежала, а они бы могли начать лгать сначала. Раки, которые "перешепчутся", приходят в "пустотел", а люди, которые хотят пятиться, как раки, придут к пустомыслию.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Отрока Гиезия я видел ещё один раз в жизни. Это было много лет спустя в Курске, вскоре после постройки киевской железной дороги.
Я ехал в Киев повидаться с родными. Поезда ходили тогда ещё не совсем аккуратно, и в Курске приходилась довольно долгая остановка. Я когда-то езжал из Орла в Курск, и теперь мне хотелось посмотреть на этот город, где сидят "мои-то-те куряне, ведомые кмети", которые до того доцивилизовались, что потеряли целую рощу.
Я прошёл через вокзал, чтобы с заднего крыльца посмотреть на собор и на прочее, что можно разглядеть отсюда.
Дело было утром, погода прекрасная. Курск в таком раннем освещении очень весело смотрит с своих горок, из-за своей сонной Тускари. Он напоминает собою Киев, разумеется, в миниатюре и en laid {в ухудшенном виде (франц.)}. Но только теперь, в ту минуту, когда я хотел любоваться, весь вид, или, лучше сказать, всё поле зрения застилалось какими-то во множестве летающими и без толку мечущимися в воздухе безголовыми птичками... Престранное видение в иезекиилевском жанре: на одной какой-то точке бьют фонтаном и носятся какими-то незаконченными, трепетными взмахами в воздухе одни крылья, они описывают какие-то незаконченные круги и зигзаги, и вдруг падают, упадут, встрепенутся, и опять взлетят снова, и опять посередине подъёма ослабеют, и снова упадут в пыль...
Это что-то как будто апокалипсическое.
В довершение сходства характера, тут были и "жёны"; они подбирают обезглавленных пташек и суют их себе куда-то в недра, или, попросту говоря, за пазухи. Там тепло.
Заинтересовало меня: что это такое!
Вот с одной, пронесшейся над моею головою, безголовой пташки что-то капнуло... Тяжёлое... точно она на меня зерно гороху уронила, и притом попало это мне прямо на руку...
Это была кровь, и притом совершенно свежая, даже тёплая.
Что за странность?
Оглядываюсь - на противоположной стороне площадки, так же как и я, глазеют на безголовых летунов человек шесть городских извозчиков и несколько ребятишек...
Вот
Летела - казалось, птичка, а упала - словно стаяла.
Осталось только самое маленькое пятнышко, которое надо было с усилием не потерять из глаз - до того стало оно ничтожно.
Зато теперь можно было рассмотреть, что это такое.
Я опустил руку в дорожную сумку, где у меня был маленький бинокль, и только что стал наводить его на крышу, как кто-то серым рукавом закрыл мне "поле зрения".
У меня в Курске не могло быть знакомых, которые бы имели право допустить такую короткую фамильярность, но прежде чем я успел отнять от глаз бинокль, серая завеса уже снялась, и я увидал ворону, которая уносила в клюве обезглавленную пташку.
Послышался хохот, свист; в ворону с добычею, без вреда для них, полетели щепы и палки, и потом опять пошёл фонтаном взлет обезглавленных пташек.
Я захотел видеть источник этого необычайного явления, и оно объяснилось: тут же за углом стояла низкая крестьянская телега, запряженная заморенною лохматою лошадёнкою. Лошадь ела сенцо, которое было привязано к запрягу её оглобли; а на телеге стоял большой лубочный короб, по верху которого затянута нитяная сетка. Над коробом, окорячив его ногами, упертыми в тележные грядки, сидел рослый повар в белых панталонах, в белой куртке и в белом колпаке, а перед ним на земле стоял средних лет торговый крестьянин и держал в руках большое решето, в которое повар что-то сбрасывал, точно как будто орешки.
Прежде опустит руку в короб, потом вынет её точно чем-то обросшую, встряхнёт ею, и сей же момент всюду по воздуху полетят безголовые птички; а он сбросит в решето горсточку орешков. И все так далее.
Спросил, - что это делают?
– и получил короткое объяснение:
– Перепёлок рвут.
– Как, - говорю, - странно?
– Отчего странно?
– отвечает продавец, - это у нас завсегда так. Они теперь жирные; как заберёшь их в руку, между пальчиками по головешке, и встряхнешь, у них сейчас все шейки милым делом и оборвутся. Полетает без головки - из неё кровочка скапит, и скус тоньше. А по головёшкам, кои в решете сбросаны, считать очень способно. Сколько головёшек, за столько штук и плата.
"Ах, вы, - думаю, - "ведомые кмети"! С этаким ли способным народом не спрятать без следов монастырскую рощу!"
Но мне интереснее всего был сам продавец, ибо - коротко сказать - это был не кто иной, как оный давний отрок Гиезий. Он обородател и постарел, но вид имел очень болезненный.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
Как только я назвал себя, Гиезий узнал меня сразу и подал свою уваленную птичьим пухом руку. А между тем и перепелиная казнь была кончена; повар соскочил на землю и пошёл к бочке с водою мыть руки, а мы с старым знакомцем отправились пить чай. Сели уютненько, решето с птичьими головками под стол спрятали и разговорились.