Пелена
Шрифт:
— Нет, я один, — улыбнулся Григорий Петрович. — Я один такой во всем районе. Меня все психом считают, даже жена.
— Что же у вас есть? Скажем, самое старое? — не терпелось мне.
— Двенадцатый век есть, — проговорил он нарочито небрежно. В интонации прозвучало скрытое хвастовство. А может быть, просто гордость коллекционера? Насчет двенадцатого века он, конечно, загнул. Мне захотелось взглянуть на коллекцию, тут возможны любые неожиданности. Когда-то я этим увлекался, кое-что собирал. Случалось, дарили мне в деревнях старики, но чаще молодые люди, то Богоматерь величиною со спичечный коробок, выполненную финифтью, то литую из бронзы иконку с изображением «праздников», то вырезанного по дереву Николу, то старую рукописную книгу — псалтырь. Из каждой поездки я привозил
Быстро свернув палатку и уложив рюкзак, я зашагал со своим новым знакомым к нему домой. По дороге мы зашли в его гараж, где у него стоял мотоцикл с коляской, и оставили там мои веши — рюкзак и этюдник, а немного не доходя до дома, Григорий Петрович остановился и сказал:
— Знаете, мы как сделаем? Я сейчас зайду один, а вы минут через пять. Вон моё парадное, правое, второй этаж налево, квартира шестнадцать, — он показал мне на дверь, перед которой сидели на скамеечке три пожилых женщины.
Не успел я оторвать палец от звонка, как Григорий Петрович открыл мне дверь. Он провел меня в большую комнату своей двухкомнатной квартиры. На пороге меньшей комнаты стояла с грудным ребенком на руках растрепанная молодая женщина. «Моя жена Людмила», — бросил на ходу хозяин дома. Я на секунду остановился, чтобы поклониться, Людмила хмуро кивнула мне в ответ.
Я ожидал увидеть стены, завешанные иконами, но увидел только большую раму с множеством фотографий. Знаете, как обычно бывало в деревне? Тут и солдат, тут и напряженные лица молодых, жениха и невесты, и конопатый лопоухий мальчишка, тут и покойник в гробу, и новогодняя открытка. Большие храмовые иконы стояли между шкафом и стеной, а маленькие, домовые, лежали кучами за диваном и в углу у окна. В комнате стояли ещё детская кроватка и новенький сервант.
Григорий с удовольствием начал показывать мне свои богатства. По моей просьбе он расставлял, доски вдоль стены, шкафа и дивана — сервант он боялся поцарапать. Поставит доску и молчит, ждет, что я скажу. Или сам объясняет, но примитивно, путано. Видно, что плохо разбирается.
Посмотрели все, но ничего особенно неожиданного я не обнаружил. Был тут XVIII век, был XIX и XX, иконы поздние, писанные в реалистической манере. Таких большинство. Были вещи и более интересные, выполненные в традициях древнерусского письма. Одна из икон была вся позолочена и выглядела весьма парадно. Смотрю я на неё и вижу, отколупнута с краю позолота, виден из-под нее левкас (слой с мелом, на который наносилась живопись).
— Кто это ковырял?
— Смотрел тут один, — отвечает Григорий, — много ли золота.
— Какое уж тут золото?! — говорю я. — При подобной позолоте слой бывает всего в сотую долю миллиметра. Разве дело тут в золоте?
Мы понимающе улыбнулись друг другу.
Двенадцатого века здесь быть не могло. Откуда ему взяться, если икон того времени известно всего несколько штук, в основном Киевская Русь, а то и вовсе Византия. Погрудный Спас, которого он мне представил как икону XII века, возможно, при внимательном изучении, потянул бы на XVII век. Доска была старой, рубленой, но изображение безнадежно испорчено: Григорий неумело реставрировал икону, снял верхний слой, соскреб позднюю запись, но заодно повредил и нижний слой. Другого Спаса, которого он представил мне как икону Строгановской школы, мне пришлось также разжаловать. Никаких оснований относить ее к мастерской Строгановых я не нашел.
— Если вы говорите «Строгановская школа», — сказал я ему, — то вы должны знать, что эти иконы отличает миниатюрная тонкость письма, тончайшее золотое кружево прописи. Краски на этих иконах изысканны по сочетаниям, фигуры изящны и тонки, это совсем особое, не похожее ни
И тут он расстилает передо мной на диване новый экспонат — шитую золотом и серебром «Богоматерь Владимирскую». Я как увидел ее, так и обомлел: это была строгановская пелена XVII века, редчайший и ценнейший памятник древнерусского искусства.
Размером она была с большой портфель. Богоматерь с младенцем вышиты золотой и серебряной нитью по темно-красной или скорее малиновой основе — «земле», как ее принято называть. По нижнему краю шла надпись старославянским шрифтом, этакой затейливой вязью, сразу не разберешь, что написано. Нижняя сторона пелены обшита бахромой из золотых, серебряных и красных нитей, собранных в кисти. Композиция великолепная, в лучших иконописных традициях русского севера: фигуры графически очерчены, строги, изысканны. Выполнено с удивительным мастерством, техника потрясающая! А в целом — икона, настоящая икона XVII века, но только не писана красками, а искусно вышита.
— Ну как? — спросил Григорий Петрович.
— Да… Слов нет. Думаю, что это строгановская пелена, век семнадцатый, — ответил я, совершенно пораженный красотой вещи.
— А что такое пелена? — и он, поубавив спесь, наконец, признался: — Я ведь толком ничего не знаю об этом.
Пришлось рассказать.
В XVI веке Аника Строганов основал в Сольвычегодске несколько художественных мастерских, из которых впоследствии вышли редчайшие, прославившиеся на всю Русь произведения искусства — чуть ли не впервые в России зародилось здесь изготовление цветной эмали, или финифти. Они называются еще в отличие, скажем, от ростовских эмалей — усольскими эмалями. Потом знаменитая северная филигрань. Здешние мастера создавали узорчатые плетения из серебра и золота толщиной в волос. Кстати, строгановские иконы писали и в Москве, это скорее был стиль, чем географическая принадлежность… И вот была мастерская художественного шитья или вышивания. Отсюда выходили лучшие на Руси вышивки, замечательные произведения, которые и теперь приводят нас в восторг. Поскольку до Петра Первого светской живописи почти не было, вся тематика искусства была религиозной. Мастерицы вышивали различные покровы, плащаницы и делали такие вот вышивки — пелены с изображением святых. Поэтому их искусство называли еще лицевым шитьем. Лица вышивались. По своему поразительному мастерству они настолько совершенны, настолько виртуозны, что превосходят все подобное, когда-либо создававшееся на Руси. Посмотрите, ведь этот сплошной золотой покров составлен из мельчайших нитей, уложенных волосок к волоску.
Мы склонились над пеленой.
— Прекрасная вещь! — вздохнул я.
— Не понимаю, — сказал Григорий. — Прекрасная, говорите. А ручки маленькие, ножки — как у рахитика… На человека-то не похоже. Что тут ценится?
— Да разве дело в этом?!
— А в чем?
— Это традиция, канон, только и всего. Мне они не только не мешают, но, если правильно понять суть, даже усиливают впечатление. Посмотрите, разве эта условность мешает видеть здесь живого человека, женщину с трагической судьбой? Это мать. Мать, которая наперед знает, что сын ее погибнет ужасной смертью. Грусть, горе, скорбь… Это икона, но в то же время потрясающей силы картина. А техника, мастерство?! Это бесценная вещь!
— Хорошо, что вы не ломаетесь, не хитрите, говорите то, что думаете, — он сворачивал уже пелену трубкой, невольно показав мне ее изнанку. С обратной стороны пелены была вышита по красной земле надпись, но прочесть ее я не успел.
— А то были тут одни москвичи, — продолжал он, — увидели и начали: «Так тряпица… Ничего в общем… Так себе…» Цену сбивали.
— А вы ее продаете?! Сколько же она стоит? — я даже приблизительно не представлял себе, сколько может стоить такая пелена — сто рублей, пятьсот или тысячу.