Пелена
Шрифт:
Музей открылся, но директора еще не было. В ожидании его я постоял посередине Благовещенского собора, рассматривая фрески и иконостас. Прежде чем ехать сюда, я кое-что почитал и теперь узнавал знакомое лицо по книгам. Стенная роспись 1600 года, монументальная живопись московских мастеров была ремесленно записана позже масляными красками. Первоначальные фрески остались лишь в алтаре и в левом приделе. Они выгодно отличаются от поздних росписей мягкостью колорита, плавностью линий и всей столь дорогой мне манерой древнерусского письма.
Все
Под высокими сводами храма гулко прозвучал перестук женских каблуков.
— Пришел Иван Игнатьевич, — сказала единственный научный сотрудник музея, она же экскурсовод Мария Васильевна, седовласая, подтянутая дама.
Она заперла за мной тяжелые двери, и по узким лесенкам с высокими каменными ступенями мы прошли в небольшую келью со сводчатым потолком.
Директор музея, Иван Игнатьевич Портнов, оказался мужчиной лет пятидесяти, небольшого роста, лысоватый, с брюшком и маленькими, глазками, с веками без ресниц. На его пиджаке с одной стороны были планки медалей в один ряд, а с другой — значок техникума. Судя по изображенной на значке раскрытой книге, можно было предположить, что директор закончил какой-то гуманитарный техникум, скорее всего — педучилище.
Когда я познакомился с Портновым, то подумал, что, только взглянув на него, можно рассказать, в общих чертах, его биографию: местный, перед войной или во время войны кончил педучилище, потом немного воевал. После войны учительствовал, а затем его выдвинули на руководящую работу.
Я представился. Нельзя сказать, чтобы Иван Игнатьевич был приветлив, он смотрел строго и подозрительно. Я говорил, он молчал, задав мне единственный вопрос: что мне здесь надо? И только тогда, когда я рассказал о своем деде и о том, что хочу увидеть его картины и ищу одну — утерянную, он, наконец, вяло улыбнулся:
— Так вы тот самый? Внук, стало быть. И тоже художник?
— Не могу сказать, что художник, это было бы слишком самонадеянно, но рисую, пишу акварели и маслом.
— Скромность украшает человека, — сказал директор, и слабая улыбка покинула его лицо. — Понимаете, у нас здесь историко-художественный музей, материальные ценности… Бывают всякие случаи… В общем, мне надо… Я должен посмотреть ваши документы.
— У меня есть бумага специально для этого случая. От Русского музея. Вот, пожалуйста, — я протянул ему отношение, в котором содержалась просьба показать мне запасной фонд музея.
Он внимательно прочитал эту бумагу и спросил:
— А еще что у вас есть?
— А что еще нужно?
— Паспорт есть?
Достав паспорт, я подал его Портнову:
— Пожалуйста. Я понимаю…
Иван Игнатьевич не просто взглянул на фамилию и фотографию, он внимательно рассмотрел глубоко втиснутую в фотографию печать, поворачивая паспорт к свету. Пролистал его весь, прочитал отметки о браке и прописке.
Меня стало это уже злить. Я чуть было не спросил, будем ли мы делать отпечатки пальцев, но сдержался и сказал:
— Больше всего хотелось бы найти картину Сергея Сергеевича Д. с панорамой города. Он писал ее с колокольни. Это должен быть довольно большой холст, что-нибудь семьдесят на сорок пять. Картина называется «Соляной городок». Она никогда не репродуцировалась, поэтому мне хотелось бы сфотографировать ее на крупноформатный диапозитив. Для этого ее надо будет вынести на свет. Правда, я рано еще об этом говорю, картину надо найти.
В ответ мой собеседник встал из-за стола, открыл дверь кельи и крикнул: «Марья Васильевна! Идите сюда!» Эхо загудело в центральном куполе храма, закричали галки.
— Закройте музей, — приказал директор, — повесьте табличку и пойдемте с нами в фонды.
— Хорошо, — Мария Васильевна повернулась, чтобы выполнить приказание.
— Да! — остановил ее Иван Игнатьевич. — Что у нас есть художника Д. в экспозиции?
— Теперь ничего нет. У нас же в левом пределе выставка утвари.
— Ах да, правильно, я забыл.
— А висели две вещи: «Портрет протодьякона» и «Дождь на реке», — четко и сухо говорила Мария Васильевна.
«Эта кончала гимназию, — подумал я. — Тоже учительствовала. Носила пенсне и высокие ботинки со шнуровкой. Как моя бабушка».
— Ну хорошо, хорошо, — перебил Марию Васильевну директор. — Запирайте, мы сейчас спустимся.
В темных, узких коридорах и на крутых лестницах хоть и было темновато, но туда все же доходил отраженный от стен слабый свет окон-бойниц. В подвалах же, куда мы спустились, стояла кромешная тьма. Двигались некоторое время ощупью, пока Мария Васильевна не нашла выключатель и перед массивными коваными дверями не загорелась тусклая от пыли лампочка.
— В этих подземельях, — проговорил Иван Игнатьевич не без удовольствия, — держали провинившихся и неугодных Строгановым людей. Даже московские послы сюда попадали. Есть такие камеры, откуда кости еще до войны, когда оборудовали помещение, вывозили машинами. Вот что творилось при самодержавии.
Зазвенели ключи, заскрежетало железо, и вот уже Мария Васильевна смахивает с картин сухой тряпкой пыль, а я рассматриваю их и расставляю вдоль стеллажа. Всего тут оказалось десять этюдов деда и четыре его картины. Почти все были мне знакомы. Все они, кроме известного портрета протодьякона, изображали северные пейзажи. Дед любил вносить в пейзаж одну человеческую фигуру или строение, обычно стоящую вдали церквушку. Ведь именно ее куполок определял издали человеческое жилье. И этюды, и картины написаны в одной манере и в одном колорите — свинцовое небо, стальная вода, черный лес, белые пятна снега…