Пенелопа
Шрифт:
— А кем ты себя считаешь? — полюбопытствовала Пенелопа.
— Специалистом. Подобием фурункула, как сказал Козьма Прутков.
— Не фурункула, а флюса, — поправила его Пенелопа.
— Да хоть нагноившегося аппендикса!
Пенелопа хихикнула.
— Слушай, ты, аппендикс! Мне домой пора. Уже, наверно, два. Или три.
— Положим, еще только полпервого.
— Все равно. Если тебе нечего добавить, я пойду.
Армен уставился на нее, и Пенелопе показалось, что он вот-вот произнесет сакраментальные, попахивающие флердоранжем слова, которые мечтает услышать каждая женщина, вне зависимости от того, что намеревается на них ответить — «я твоя навеки» или «пшел вон!». Банальные ответы на столь же банальные, но именно своей банальностью согревающие сердце фразы, как неизменно ласкает взор букет роз или услаждает вкус бокал шампанского… вслушайтесь!.. Банальные слова, явления, реакции, но в них соль жизни, видимо, это оттого, что сам человек нестерпимо банален, в миллиардах повторений заключенный в одну и ту же клетку из несчастных сорока шести хромосом, обыденных, как морковь, и вездесущих, как картофель… И почему бы не произнести, тогда бы день, тоже вполне банальный, завершился обязательным голливудским хэппи-эндом… Хотя хэппи-энд уже был, и не один, во-первых,
«А что, и мечтала», — вздохнула Пенелопа, с помощью карманного фонарика устанавливая дислокацию замочной скважины. Но тсс! Она неслышно прокралась в замок ключом, отжала дверь вместе с утепляющими прокладками из скатанных валиками старых одеял и буквально просочилась в коридор, где после стольких усилий запуталась в наваленных грудой башмаках. Надо заметить, что львиная их доля принадлежала самой Пенелопе… справедливее было б, конечно, если б она принадлежала льву, но лев башмаков не носил, бегал босой в любое время года, то есть бегал бы босой, если б имел на то способности и желание, так что лев отпадал, отпадал и папа Генрих, аккуратный, без пяти минут педант или, вернее, педант спустя пять минут, поскольку мама Клара, по умению создавать беспорядок лишь немногим уступавшая Пенелопе, отучила его от ряда пагубных привычек, присущих педантам (по мнению Пенелопы, иссушавших душу и душивших ростки художественных талантов), однако не до конца, и он сохранил обыкновение держать в шкафчике как сандалии, так и ботинки. Что касается Клары, она снимала сапоги где-то в середине коридора и оставляла на видном месте, летнюю же свою обувь сгребла в угол, и методом исключения… Словом, Пенелопа запуталась в собственных туфлях, босоножках, сапогах и тапочках общим числом около тридцати, споткнулась, дернулась и выронила бусы, которые держала в левой руке, при попытке нашарить их в темноте обронила, как водится, ключи, потом сумку, потом снова бусы (зато удержала фонарик) и замерла на месте, ожидая, что разбуженная разноголосым шумом мать вот-вот возникнет во мраке с крохотной керосиновой лампадкой и, подсвеченная снизу дрожащим язычком пламени, как нелепая статуя Матери-Армении, застынет, воздев к небу руки… Какая-то тут вышла белиберда, у нее же лампадка, стало быть, воздеть она может только одну руку, и это не столь патетично, так что воздевать не стоит вообще. Может, поэтому она и не идет?
Убедившись, что из родительской спальни не доносится никаких подозрительных шорохов, Пенелопа зажгла предусмотрительно потушенный при проникновении в квартиру фонарик, положила его на ближайшую туфлю, избавилась от полушубка, подобрала раскинутое вокруг имущество и двинулась дальше в комнату. В комнате горела вторая лампадка (почему вторая?.. практически первая, ведь отличить их можно только по порядку появления, в остальном они как близнецы, хоть и куплены на разных улицах у совершенно несхожих людей), великодушно оставленная зажженной заботливым родителем — каким, угадать нетрудно, наверняка из-за этого мать с отцом долго препирались, мать возмущалась и доказывала неизбежность пожара, а отец разводил руками и убеждал, что нельзя вынуждать ребенка передвигаться в кромешной темноте. Пенелопа кинула прочие вещи в кресло и села на диван поближе к лампадке, чтобы рассмотреть подарок. Бусы были вкусно-зеленые, напоминая некогда любимые конфеты «Дюшес», бусины — маленькие, круглые, нанизанные густо, в несколько слоев, наподобие длиннющей узкой виноградной грозди. Пенелопа покатала их по журнальному столику, потом, ища, с кем бы поделиться своим восторгом, показала важно восседавшему рядом Мише-Леве, даже накинула их льву на шею, но сделала это неловко, бусы соскользнули и вновь со стуком шлепнулись на пол.
— Ах ты, продажная шкурка! — возмутилась шепотом Пенелопа. — Ты почему бусы уронил? Хочешь всех перебудить, да?! — Она подобрала бусы и поглядела на льва. — Обиделся, что ли? Так ты и есть продажная шкурка, братец, против правды не попрешь. Разве не тебя купили в магазине? Я же и купила, отвалила двадцать пять кровных рубликов, между прочим, а могла бы их на что-нибудь путное потратить. На бусы, например. Попроще, может быть, не такие красивые, но все же. А ты еще обижаешься. Ладно-ладно, ты же знаешь, что я тебя люблю.
Пенелопа и вправду любила Мишу-Леву. Она не только частенько хватала его и тискала в объятиях мягкое, пушистое тельце, она нередко и болтала с грустноглазым зверем, делясь с ним своими радостями и горестями, она ведь ужасно любила поговорить, а лев был отличным хранителем секретов — могила! Можно ли питать привязанность к игрушке, пусть даже огромной, ростом с трехлетнего человечка, к тому же меховой, уютной и обладающей хоть и пуговичными, но чертовски выразительными глазами? Вопрос риторический, и не только касательно детей, питающих к своим игрушечным приятелям пристрастие зачастую большее, чем к живым товарищам по играм. А разве собаки, кошки и прочие, на первый взгляд автономно существующие создания, не есть подобие полуигрушек, главное достоинство которых — вне зависимости от их личных или родовых качеств — способность быть объектом привязанности. Привязанности — вот те якорьки, посредством которых человек цепляется за жизнь, и чем больше таких якорьков, тем надежнее он прикреплен к этому малопривлекательному миру. Чем меньше привязанностей, тем они крупнее, одиночная — грозит превратиться во всепоглощающую страсть, а крах ее чреват гибелью безумца, сосредоточившегося на ней. Чтобы рассредоточить свои привязанности, люди заводят возлюбленных, собак и детей. Тогда уход родителей не оборачивается для них катастрофой. Хотя это все равно катастрофа. Пенелопа любила родителей. Армения — та страна, где любовь к родителям предопределена так же, как любовь к детям, без оглядки на степень душевной близости и взаимопонимания, она
Пенелопа меланхолично переложила подушки и Мишу-Леву в кресло, постелила себе, подумала, вернула Мишу-Леву в уголок — диван широкий, места хватит, быстро разделась, столь же стремительно натянула старую шерстяную водолазку, в которой спала последние дни, и полосатые вязаные гольфы для аэробики, не теряя темпа, задержала дыхание и нырнула в постель, как любитель моржевания ныряет в полынью. Брр! Пенелопа простучала зубами нечто, напоминавшее «Турецкий марш», подоткнула под себя одеяло, стараясь не оставить ни щелки, и замерла, ожидая, когда полость импровизированного спального мешка наполнится излученным ею же теплом… Боже мой, а эта мерзавка Мельсида дрыхнет в почти отапливаемой квартире, и не только она, множество всяких торговцев, взяточников, рэкетиров и прочих хозяев жизни согревается с помощью сжиженного газа, левого света, бензина, керосина… люди даже отопление в полу у себя прокладывают! Как в лучших домах Филадельфии! Да что это за жизнь такая! Ожесточившись, Пенелопа уже открыла рот, чтобы произнести ритуальное проклятие матери — чтоб Левон сдох… как вдруг!
Вдруг невыключенная люстра, под тяжелым бронзовым каркасом которой распростерлась, вернее, скорчилась, скомкала, свернула, смотала в клубок свое бренное тело Пенелопа, засияла, из всех девяти, изображавших по предписанию дизайнера свечки, тонкотелых лампочек брызнул свет — неподдельный, электрический, в триста шестьдесят ватт сразу. Но как же? А трансформатор? Ложная тревога? Да какая разница! Пенелопе, как всегда, когда давали свет, неудержимо захотелось выскочить из постели, кинуться поставить чайник, воду для купания, что-нибудь сварить, погладить, пропылесосить, включить электрокамин, почитать… Вот! Она огляделась. Стаута поблизости не было, наверно, остался на кухне, не вылезать же из-за него на морозный домашний воздух, только одинокий Джойс лежал на виду, придавив своим весом стеклянную гладь столешницы. Пенелопа нехотя высунула из-под одеяла руку и повлекла к себе толстый том. Deja vu! Она открыла книгу на странице сорок пять, руководствуясь заложенной между листами старой расческой с наполовину выломанными зубьями, и прочла: «Мистер Леопольд Блум с удовольствием ел внутренние органы животных и птиц»… Фу, какая мерзость! Пенелопа в очередной (сотый, тысячный, миллионный) раз с горестным стоном уронила книгу себе на грудь и взвизгнула — увесистый кирпич чуть не вышиб из нее дух. К тому же ей сразу представилась печень — нарезанная кубиками, поджариваемая на большой сковороде вперемешку с луком и морковкой, извергающая тошнотворный запах! Тжвжик Пенелопа не выносила с детства, с тех самых пор, когда после болезни Боткина ее пичкали печенкой без меры и без пощады. Ох уж этот Джойс! Поедать паренхиматозные органы! Подобную книгу надо читать в период пребывания на диете, отобьет аппетит вплоть до полного голодания. Хотя, как замечено выше, надобность в диете отпала, Армен худых не жалует, да и Эдгар-Гарегин в свое время уговаривал ее наесть килограммчик-другой. Оно конечно, беспринципно и унизительно идти на поводу у мужчин…
— Пенелопа! — послышался сонный голос Клары, и через секунду мать в полном объеме (включавшем несколько свитеров и махровый халат) предстала перед погруженной в философские размышления дочерью. — Пенелопа, ты дома? Когда ты пришла?
— Сто лет назад, — отозвалась Пенелопа безмятежно. — А ты чего встала?
— Так свет же. Пойду сварю на завтра лоби. Будешь есть лоби?
— Буду, — согласилась Пенелопа покорно.
Она со вздохом облегчения (надо признаться, ничего не поделаешь) положила Джойса на журнальный столик и неожиданно поняла, что идти на поводу у мужчин предопределено самой природой. Женской, разумеется. И это даже приятно — идти на поводу у мужчин. Единственная закавыка — никак, черт возьми, нельзя понять, у кого именно идти на поводу. Впрочем, и поводья — штука неоднозначная, водят ведь порой племенных лошадей, скакунов, фаворитов, чемпионов и лауреатов, а водит кто? Конюх? То-то и оно. Нет, эта проблема неразрешима…
Пенелопа стянула с носа одеяло и позвала:
— Мама!
— Ну чего тебе?
— Иди сюда, — велела Пенелопа и, когда мать появилась в дверях, сообщила: — Мама, я тебя люблю.
Секунду Клара смотрела удивленно, потом ее хмурое лицо подобрело… как она постарела, похудела, стала меньше ростом, волосы отросли, а корни все седые…
— Завтра я покрашу тебе волосы, — сказала Пенелопа решительно. — Краска есть? Нет? Я утром схожу, куплю. А теперь можешь идти. Спокойной ночи. И потуши свет.
— Спокойной ночи, — сказала Клара, щелкая выключателем.
Несколько минут Пенелопа слушала, как она звенит кастрюлями на кухне (ужасно шумная женщина, вся в дочь), потом притянула к себе Мишу-Леву, подумала, привстала и выдернула вилку телефона из розетки. Третий хэппи-энд состоялся (маленький такой хэппи-эндик, хэппи-эндишко), а четвертого не предвиделось. Нет такого бога, который любил бы квартеты, квинтеты, секстеты. А жаль. Следовало бы его выдумать, но нет охоты. Да и спать пора. И Пенелопа закрыла глаза.