— Спасибо, я еще побуду тут, — отозвалась Пенелопа.
— А как ты домой попадешь?
— Да как-нибудь.
— Может, у нас останешься? — спросила тетя Лена, чуть позевывая.
— А что, это идея. — Пенелопа решила позевывание игнорировать, впрочем, иного выхода у нее не было, в противном случае следовало обидеться, собрать вещички и удалиться несолоно хлебавши, вернее, несолоно окунавши. Да ладно, родная ж тетка, просто ленива до самозабвения — вроде Фигаро, если верить его монологам, и избалована околопартийным беззаботным бытием (когда-то в этом доме даже домработница водилась). Пусть себе зевает. Надо же продемонстрировать, что она выбилась из сил, валится с ног (вагоны разгружала?), что жизнь невозможно утомительна и тяжела (то ли еще будет!), что… И вообще, мир — театр, люди… Хотя теперь уже нет, теперь мир больше напоминает публичный дом, все предлагают себя — от политиков до писателей…
Наконец дверь за гостями захлопнулась, и Пенелопа, дрожа от нетерпения, повернулась к Мельсиде:
— Давай включай этот ваш бойлер.
— Да он все время включен, — сказала та снисходительно. — Иди мойся.
И Пенелопа пошла.
Обретенный рай,
или
Погружение в нирванну
Интермедия в маньеристском стиле с элементами рококо и вторжениями грубого реализма
Приотворив дверь в ванную, Пенелопа погрузилась в горестное раздумье. Ну почему бы, скажите на милость, Мельсиде-Лусик не быть веселой, обаятельной, общительной, не тем, что в армянском обиходе бесцеремонно, но сочно называют «хоз», имея, видимо, в виду надутую морду с поджатыми пятачком губами… видимо, в виду — это у тебя, высокочтимая филологиня, вышло недурственно, — видимо, ввиду выдающейся видимости видно видимо-невидимо видов и подвидов в виде видений и видных индивидов… Красотища! Патриот своей родины, самая лучшая половина, другая альтернатива… Альтернатива совершенно непригодной для частого общения Мельсиде имелась, ее представляли своими персонами Кара, Маргуша, Джемма, но тогда следовало довольствоваться их и только их свето-водными возможностями, а будь Мельсида человеком, еженедельное мытье в такой ванной из области случайных событий переместилось бы в категорию вероятных и даже неизбежных.
О эта Ванная! Вспыхнул свет, и Пенелопа переступила порог с трепетом душевным и скрежетом
зубовным, последний проистекал из черной, как дядя Том, зависти, отмыться от которой было проблематично даже в подобной неописуемого желтовато-телесно-бежевого, возможно, горчичного или кофе с молоком… о нет!.. молоку не хватает аристократизма — кофе со сливками, и не простыми, а взбитыми… цвета кофе со взбитыми сливками ванне. Ах какая ванна! С идеально ровной, без единого пятнышка, царапинки, шероховатости, отливающей перламутром эмалью. С восхитительно плавной покатостью склонов, напоминающей покатость плеч придворной красавицы, да не современной угловатой модели с костлявыми квадратными плечищами, над которыми, как ермолки на белых главах академиков или Тибет на приятной округлости земного шара, торчат окончания ключиц, нет, плеч Элен Безуховой или иной модно раздетой светской дамы из эпохи приемов, балов и салонов. Ах какая ванна! С загадочными дырочками на дне, в лучшие времена, наверно, извергавшими тугие тонкие струйки, которые мягко ласкали пребывавшее в сладостной истоме погружения в жидкость-прародительницу, частичку океана тело, — а может, из них выскальзывали серебристые жемчужинки пузырьков, взмывавшие вверх, как крохотные стратостатики, нежно, словно губы влюбленного, прикасавшиеся к разгоряченной коже и лопавшиеся на слабо волнующейся поверхности с легким чмоканьем поцелуя. К сожалению, выяснить тайну дырочек Пенелопе не пришлось, ибо для глубоководных исследований содержавшейся в бойлере влаги было явно недостаточно — впрочем, на обычное купание воды хватало с лихвой, добрая сотня литров вожделенной, кипящей, дымящейся жидкости, заключенной, как блистающий бриллиант в выложенную бархатом коробочку, в новенький, сверкающий эмалированный бак, белый, словно платье невесты, если не ее репутация. Под обычным купанием понималось омовение (слово «мытье» в подобной обстановке звучало слишком вульгарно) под душем, волшебная легкость рождения этой формулировки заставила Пенелопу слегка улыбнуться — сколь просто мы возвращаемся к восприятию вещей, казалось, навсегда покинувших если не мир наших мечтаний, то мир нашего разума, не говоря уже о мире реальном, ибо в реальном мире, в отличие от того почти метафизического, в котором она нежданно очутилась, под обычным купанием понимали обливание дрожащего в стылой атмосфере нетопленого помещения тела водой, согретой с помощью допотопного, но мощного кипятильника в большой, некогда обеденной кастрюле и переносимой к месту назначения в ковшике, что, в свою очередь, предполагало выделение одной верхней конечности на перемещение этого нехитрого, но удобного приспособления и, как следствие, осуществление всего процесса мытья единственной оставшейся. («Первое, что сделаю по приезде в Париж, — сказала Кара, — помою голову. Обеими руками».) Вот когда пожалеешь, что обезьяна, вконец доэволюционировавшись, утратила две лишние — а на самом деле необходимые — руки, трансформировав их в ни на что не пригодные ноги… «Как это ни на что?» — одернула себя Пенелопа, скатывая с бедер к стопам свои лайкровые леггинсы и внимательно обозревая обнажавшиеся в ходе этого действия две стройные, отнюдь не обезьяньи конечности, — в прекрасном всегда есть нужда, красота, как известно, спасет… непонятно, правда, что конкретно она призвана спасти — мир, который антоним войны, или тот, который глобус. Первое маловероятно, ибо немало войн возникало из-за красоты или невозможности поделить эту красоту на всех, взять хотя бы Троянскую войну, а второе вообще абстракция, ибо спасать глобус нужно как раз от красоты в понимании человека, ведь злейший враг глобуса — сам человек, ничтоже сумняшеся считающий себя не только авторитетом в области прекрасного, но даже и его персонификацией. Венец творения, видите ли! В балетный зал его, этого человека, к зеркальной стене, всунутого в трико как есть, с пузырящимся пузом, плоской задницей, кривыми ногами и прочими прелестями. И не говорите мне о балеринах, прекрасен балет, а балерина вблизи — малоизящное сочетание грубых узловатых мускулов с нетуго обтянутыми кожей костными выступами и ребрами, на которые свисают две дряблые складки, заменяющие грудь. И вообще, о какой красоте идет речь, когда эталоны таковой определяет мода в диапазоне от рубенсовско-ренуаровских жирных телес до скрепленных шарнирами жердей… Пенелопа повесила леггинсы на белый, хищно изогнутый клык вешалки, присовокупила к ним длинный оранжево-желто-коричневый свитер, самолично связанный и окрещенный «Осенней симфонией», сбросила белье и ступила босыми ногами на — о чудо! — совсем не холодные, выложенные замысловатым узором черно-бело-бежевые плитки пола, гармонировавшие с кафелем цвета какао и излучавшим мягкое ровное сияние подвесным потолком, вобравшим в свои пустоты всю мерзость обратной стороны очищения — канализационные и прочие трубы. Новенький, свернутый пружинящим, жаждущим расправиться кольцом душ сверкал никелем, Пенелопа сняла его с подставки, и он зазмеился на дне ванны, маняще поблескивая колечками своей металлической шкурки. Как лебединые шеи, изгибались трубы для сушки, изящных очертаний рокайль раковины обнимал снизу огромное овальное зеркало, врезывая в отражение полускрадывавшей ванну шоколадной с большими белыми цветами пластиковой занавески причудливый абрис новомодного крана, похожего на втянутую в плечи голову марабу с плоским, неизвестным способом размыкаемым клювом — Пенелопа подергала за него, но клюв открываться не желал, марабу хранил молчание, можно было б сказать, набрал в рот воды, и это оказалось бы чистейшей правдой. Тут взгляд Пенелопы упал на широкую полочку, заставленную бутылочками и баночками, и марабу в мгновение ока вылетел из силков ее путаных мыслей, махнул, наверно, к себе в Африку, он ведь африканец? Не ходите, дети, в Африку гулять… Спрашивается, почему? В Африке небось теплынь, вечное лето, бананы и алмазы… Хотя алмазы далеко, на том конце. Зато пирамиды на этом. Пирамиды, сфинксы, верблюды, пальмы, пески — правда, там ползают крокодилы и террористы… Так. Шампуни, кремы, дезодоранты… да-а, из этого дома велась интенсивная стрельба по озоновому слою, куда интенсивнее, чем террористами по человечеству. Пенелопа застонала от зависти, дезодоранты были ее слабым местом, ахиллесовой пятой… Ахиллесово Ахиллесу, а свои пятки вкупе со всей подошвой она дезодорировала усердно и обильно, не говоря уже об иных, более укромных местах и местечках; по идее, она нуждалась не в баллончиках, а баллонах дезодоранта, огромных, красных, в каких держат сжиженный природный газ, да не пятикилограммовых, пузатых и низкорослых, как славно попировавшие гномы, а высоких, солидных, на двадцать килограмм — нажмешь такому на головку или, вернее, главу, и целое облако с нежнейшим запахом французской парфюмерии разворачивается в воздухе, плывет, окутывает тебя с макушки до пят, пропитывая несказанным благоуханием все клеточки твоей кожи… Ах какие дезодоранты! А шампуни! Пенелопа на мгновение (которое поистине стоило бы остановить) растерялась перед коллекцией бутылок и флаконов разнообразной формы, заполненных густыми, тяжело переливавшимися, ярчайших цветов жидкостями, затем, перенюхав десяток, отобрала миндальный и, прижав его к груди, забралась в ванну. Задернув занавеску и отгородившись тем самым от мира — не более, впрочем, чем романтическая дева, сбежавшая в монашескую келью от неразделенной любви, но прислушивающаяся денно и нощно к стуку копыт под окном в надежде, что раскаявшийся неверный любовник последует за ней и в монастырь, ибо мир утомителен, но и привлекателен, — Пенелопа произвела ряд абсолютно случайных манипуляций с клювом еще одной птицы той же породы, а именно надавила, потянула, подергала, сделала безуспешную попытку крутануть, наконец, шлепнула по нижней поверхности, и — свершилось! Теплая вода, мягко журча и хрустально посверкивая, полилась тонкой, как стебель лилии, струйкой, достигла крохотного зеркальца, в которое с помощью белого перламутра был превращен ноготь большого пальца Пенелопиной ножки (могучая штука суффикс — то лупа, то перевернутый бинокль), и стала растекаться вокруг ее ступни прозрачной лужицей… фи, Пенелопа, какая проза, не лужицей, а озерком! Боясь потерять хоть малую каплю драгоценной влаги, Пенелопа поспешно переключилась на душ, направила тугой сноп колючих, как колосья, струй на свое истосковавшееся по обычному (!) купанию тело и замерла в неподвижности, постепенно погружаясь в нирвану. Нир-ванну! Блаженство. Элизиум. Пенелопа среди любимцев богов. Пенелопа среди героев. Широкогрудых, мускулистых, красивопоножных и пустопорожних, способных лишь махать мечами, копьями и прочими мужскими орудиями, скудоумных и любвеобильных. Какие возможности, приключения, коллизии. Коллизии — но не в Колизее, не было тогда Колизея. По-латыни — Колоссео. Колоссальные коллизии в Элизии. Пенелопа, ты сбрендила. Вернее, сконьякила. Сводкила. Сджинила. Что еще ты успела сегодня распробовать? Шампанское, виски… как та кошка-алкоголичка. «Ваша киска купила бы виски». А наша? Эдгар-Гарегин называл ее киской и покупал ей — якобы ей — виски «Белая лошадь». И тут раскрывается занавес, и въезжаю я на белом коне… на серо-буро-малиновом «Мерседесе». Кто сказал, что женщины любят победителей, чушь на топленом масле, маргарине, свином сале, разъезжайте хоть на конях, хоть на «Мерседесах», на конях, впряженных в «Мерседесы», на «Мерседесах», груженных конями, создавайте коневодческое хозяйство, ранчо, автозавод, финансовую империю — это вам не поможет, скатертью дорожка, шоссе, авиалиния… Но с другой стороны! Если кто-то полагает, что мир полон Пенелоп, ткущих, прядущих, плетущих и вяжущих все двадцать лет, в течение которых их Одиссеи перебираются с островков, колонизированных кикиморами Цирцеями, в гроты, приватизированные уродинами Калипсо, они горько ошибаются. Очень горько. Левомицетиново. Вон, прочь, долой! Пенелопа пьяно хихикнула, ей кружил голову радостный хмель освобождения — от грязи, толстой коркой покрывавшей, как ей казалось, ее смуглую кожу, от Эдгара-Гарегина, некстати высунувшего нос из прошлого, уже всосавшего его по макушку, как зыбучие пески, от Армена, которого уносил в никуда вихрь приключений, швыряя и переворачивая в воздухе, словно клочки предвыборных плакатов с фрагментами лиц и обрывками несбыточных обещаний. Ласковая вода, щедро сдобренная шампунем, текла по ее груди и животу, пенясь и шипя, как шампанское, переливающееся за край бокала. Пенелопа вообразила себе этот бокал — узкий, высокий, на тонкой, длинной ножке, изящный и звенящий, такому она могла себя уподобить, бокалу шампанского, которое манит и пьянит, мужчины лежат штабелями, а она проходит мимо, далекая и холодная, хотя и слегка кокетливая, как молодая, тоненькая, гибко выгнувшаяся луна. А они лежат, и лежат, и… Пенелопа подвинулась в ванне так, чтобы оказаться напротив зеркала, немедленно принявшего в свою орбиту ее тело от колен до скрученных на макушке волос, мокро поблескивавшее, обнаженное за исключением участков, скрытых под островками мелкоячеистой белой пены, — похоже на торт «Улыбка негра» в процессе приготовления, когда безе еще не размазано по коржу, а нанесено отдельными кучками… хотя истинная «Улыбка негра» получилась бы в прошлом году, тогда ведь удалось полежать на солнышке и благоприобрести подлинно шоколадный оттенок. Вкусная была штуковина, эта «Улыбка» — толстый корж, напичканный какао буквально дочерна, покрытый хорошим слоем безе, а поверх него еще и глазурью, замечательной шоколадной глазурью по рецепту Маргуши, оберегавшей свою тайну, как КГБ и ЦРУ секреты дислокации ядерных ракет, и только Пенелопе, удивительной Пенелопе, которая ухитряется сочетать в одном лице и торт, и шампанское, и… хорошо, что не черную икру, осталось только рыбой вонять. Пенелопа размазала пену губкой по животу, груди, бедрам… ох уж эти бедра, где взять денег на творог, надо срочно… хватит, Пенелопа, сколько можно повторять одно и то же! Да, но положение все ухудшается, оно уже хуже губернаторского… А что, спрашивается, худого в положении губернатора? Нам бы такое, вместе с губернаторским домом и жалованьем. Пенелопа, губернатор Эриваньской губерний. Или губернаторша? А губернатор кто? Нет уж, дудки, мы сами с усами… да, усы проглядывают, пора их обесцветить, только где достать пергидроль? Пенелопа почему-то нещадно боролась с еле заметным пушком на верхней губе, подвергая свое безвинное лицо периодическим прижиганиям крепчайшим пергидролем, — впрочем, не единственно усы омрачали ее небезмятежное существование, боролась она и с естественным цветом своей кожи, правда, не столь радикально, как Майкл Джексон, но не менее настойчиво и постоянно. Увы, жизнь женщины — это сплошная борьба, вечный бой. За худобу бедер и полноту груди, за огромность глаз и малость носа, за густоту волос на голове и отсутствие их на теле, за частую смену нарядов и редкую — мужчин, за семью и любовь, наконец. Обычно женщины борются за две последние категории одновременно, параллельно (и последовательно) — одни за любовь, переходящую в семью, другие за семью переходящую в любовь, некоторые только за семью, и очень мало кто — за одну любовь. Пенелопа не боролась ни за то, ни за другое, она словно стояла на необитаемом острове и смотрела, как подплывают яхты, каравеллы, бригантины, даже океанские лайнеры, груженные любовью. Большинство околачивалось на рейде, не получая разрешения подойти поближе, некоторые пришвартовывались к причалу, но в итоге и те и другие уплывали, не удосужившись стать на прочный семейный якорь. Многие женщины в подобных случаях не чураются повиснуть на якорном канате и втянуть цепкий, безнадежно увязающий (если за дело взяться основательно) крюк в воду и далее в фунт тяжестью собственного тела. Но Пенелопа таких штук выделывать не умела. Да и не хотела, черт подери! Она остервенело надраила губкой порозовевшую кожу, пристроила душ на подвеске и только-только стала вновь погружаться в нир-ванну, из которой ее исторгли мысли о враге женской половины рода человеческого (отнюдь не сатане, сатана казался ей субъектом в общем-то безобидным, ну дал Еве яблоко, так ведь, в сущности, добра ей желал, не будь она такой дурой, съела б фруктик одна, поумнела б и стала вертеть олухом Адамом во все стороны), как в дверь постучали. Пенелопа застонала.
— Пенелопа! — крикнула Мельсида. — Тебя к телефону.
— Я моюсь.
— Открой, я дам тебе трубку.
— О господи! — Пенелопа хотела было послать звонившего куда-нибудь далеко-далеко, на Северный полюс, Огненную Землю, Туманность… стоп, только не Андромеды, туда она сбыла такую кучу народа, что в Туманности этой наверняка не пройти, не протолкнуться. Лучше на Волосы Вероники, допустим, что они мокрые и липкие от шампуня, на них жутко неприятно сидеть или лежать, да и ходить скользко… Однако, перебирая адреса, она передумала — а что, если это Армен?
— А кто звонит?
— Не знаю! — Мельсида, судя по голосу, стала терять терпение, и Пенелопа, ворча, как горилла, у которой отняли банан, вылезла из ванны и пошлепала к двери. Мельсида сунула в щель красную телефонную трубку — собственно, это была не трубка, а целый аппарат с торчащей антенной, Пенелопа видела такие в Москве, «Панасоник», ах-ах-ах, какие мы важные, — сунула и ядовито буркнула: — Не урони в воду!
Пенелопа захлопнула дверь и осторожно поднесла трубку к мокрому уху.
— Ну? — хмуро сказала она.
— Пенелопа, это ты? — спросил голос… ах, чтоб тебе, пропади ты пропадом! Чтобы ты не мылся до конца своих дней — как Левон (это было одно из стандартных проклятий, которыми жители свободно-независимой Армении награждали своего любимого президента: чтоб Левону не мыться до конца своих дней, чтоб ему век горячего чаю не пить)… голос Эдгара-Гарегина.
— Ты что, спятил? Я в ванне.
— Знаю, — сказал Эдгар-Гарегин смиренно-самоуверенно. — Но в этом городе так трудно куда-либо дозвониться. А я ведь завтра уезжаю.
— Ну и что?
Эдгар-Гарегин промолчал.
— А кто тебе номер дал?
— Твоя мама.
— Я тебе миллион раз говорила, чтоб ты не… Моя мама?!
— Я обещал ей привезти тебя домой, — признался Эдгар-Гарегин.
Домой? Пенелопа хмыкнула. Вообще-то она собиралась переночевать тут, в замке. На пышной графско-герцогской постели под тяжелым балдахином с золочеными кистями, у горящего камина… то бишь на диване из бархатно-дубового гарнитура, неподалеку от долгоиграющего масляного радиатора. Но с другой, вернее, этой же стороны, надутая кузина Мельсида и не исходящая близкородственной заботой тетя Лена… Опять же мягкие подушки и уютный салон «Мерседеса»…
Уговорившись встретиться через сорок минут (которые неизбежно должны были разрастись, расплыться, раздуться до размеров часа, если не больше), Пенелопа сунула трубку-телефон в кучу грязного белья. Это была единственная, хоть и существенная деталь, искажавшая идиллический пейзаж идеальной ванной: водруженный — словно напоказ! — на хрупкий длинноногий табурет громадный пластиковый таз, в котором возвышалась груда мятого постельного — и пастельного — белья, выложенного, видимо, для стирки. Возможно, и бак грелся с той же целью. Пенелопа содрогнулась от ужасной картины, представившейся ее разгоряченному мытьем и телефонным разговором воображению: сияющая кофе-какао-горчичная (ну и букет!) ванна до краев заполнена замоченными на пару суток простынями и пододеяльниками, бак бойлера опустошен, словно туча после дождя или вымя коровы после дойки. Да, надо уносить ноги. Может, тетя Лена займется замачиванием еще ночью, встанешь утром, а ванна недоступна. Это невыносимо тяжко, хуже не бывает, когда яблочко висит перед носом, да никак не куснуть его в розовый ароматный бочок… лучше, впрочем, персик или виноград, особенно виноград, его Пенелопа обожала — любой, от крохотных кишмишиков до длиннющих «козьих сосков», какими в глазах армян выглядят «дамские пальчики». Да, уносить. Ноги, руки и прочие части тела, а пока… Пенелопа снова забралась в ванну и пустила воду, но процесс нирванизации был нарушен необратимо. По-прежнему выгибался душ, сверкая серебряными колечками, словно целый ювелирный магазин, и испуская прямые, тонкие, как вязальные спицы номер один, заостренные на концах струйки воды, вонзавшиеся в плечи подобно пальцам ловкого массажиста, по-прежнему, прихотливо извиваясь между выпуклостей и впадин, сбегали по животу и ногам веселые ручейки, стекая в пенное озерцо, постепенно наполнявшее ванну, по-прежнему лил мягкий свет потолок, и блестели бежевые кафелины, шуршала занавеска, уютно отделявшая пронизанный и пропитанный водой и паром уголок от остального мира, по-прежнему Пенелопа промеж неплотно задернутых шоколадно-цветастых клеенчатых полотнищ видела в полузапотевшем зеркале очертания своей смоделированной по всем современным канонам — любая готовая одежда сидела на ней как влитая — фигурки. Но что-то сместилось, Элизиум превратился в обыкновенную, хоть и вылизанную, с чешской, а скорее еще более иностранной, сантехникой ванную комнату в чужом — пусть и родной тетки — доме, под окном которого ждет непонятный экипаж с нетерпеливым извозчиком. Но куда спешить — ямщик, не гони лошадей, даже если за них предлагают полцарства… коня, полцарства за коня, какая вспыльчивость и щедрость… Пенелопа не выносила скупердяев, она принадлежала к числу женщин, способных сделать мужа миллионером — если он миллиардер, ха-ха-ха, какой смешной анекдот!.. а что тут, собственно, смешного, кому нужен миллиардер, не желающий стать миллионером, Гобсек и Гарпагон, для чего деньги, если их не тратить, не для того же, чтоб кончить так, как Гобсеково добро… Впрочем, Пенелопа просеивала поклонников через частое сито, Гобсеки сквозь него проскочить не могли никоим образом, соответственно и Армен, и Эдгар-Гарегин были людьми достаточно щедрыми, в меру, разумеется, своих финансовых возможностей, пускать их по миру Пенелопа не намеревалась, да и неизвестно, достигали ли они в своей щедрости таких высот, чтобы пойти из-за женщины по миру или кинуть хотя бы завалящие полцарства. Пенелопа, как известно, отличалась характером гордым и просить не стала бы даже осьмушку графства, да и моральные устои у нее были не из того сплава, хоть и давали трещины при виде красивых одежек или французских духов — наверно, слегка коррозировали, духи — штука опасная… О господи! В нынешние времена, пору всеобщего взаимопожирания, Пенелопа, не бравшая взяток не только в силу положения, скудного на подобные возможности, но и особенностей натуры, казалась себе столпом морали. В конце концов, не она ли среди сутолоки и суеты скромно и целомудренно вязала свой свитер? Звучит почти по-вольтеровски: пусть каждый вяжет свой свитер, и на земле наступит золотой век. Но золотой век все не наступает, олимпийские боги окончательно забыли о дожидающихся вознаграждения добродетелях достойной супруги, простите, подруги Одиссея, да и сам Одиссей пропал, исчез, канул в небытие, нет его, и точка. А есть Эдгар-Гарегин, который, наверно, уже прикатил, караулит, покуривая «Мальборо» и барабаня перстнями, которыми сплошь унизаны его пальцы, по рулю (опять перебор, Пенелопа, перстень у него всего один, правда, величиной с твою башку да еще золотой и чуть ли не с рубином, жуткая гадость). Пенелопа со вздохом выползла из ванны и закуталась в свое поблекшее от многих стирок полотенце, диссонировавшее с окружающим великолепием, как вялый полевой цветок с отражающейся в полированной поверхности стола хрустальной вазой, в которую его машинально ткнули, вернувшись с загородной прогулки. А какие полотенца висели на усеивавших кафельные стыки белых тигриных клыках! Огромные, пушистые, яркие — синие, фиолетовые, бирюзовые… И в эдакую красоту кутает свой отвислый живот и схожие с поставленным на попа символом бесконечности ноги самодовольная дурочка Мельсида, а Пенелопа вынуждена заворачивать свои с трудом отразимые члены в поношенную, некогда зеленую тряпицу. Новые полотенца Клара приберегала в качестве приданого, равно как и простыни, наволочки, а также трусики, лифчики и ночные рубашки неизвестно чьего размера, последнее было неизбежно в условиях системы, при которой свобода выбора сводилась к копанию в объемистых сумках будущих бизнесменок, неутомимо шлепавших в домашних тапочках по не просто скудно, но и с неравномерной скудостью снабжаемым советским городам, перераспределяя товаропотоки (или, скорее, товаро-ручейки) и корригируя неумелую работу плановиков. Сумки поглощали все, что неутомимым поборницам справедливости удавалось выстоять в очередях, выманить из-под прилавков, перекупить в окрестностях магазинов, дабы потом перевезти добытое в Ереван и разнести в тех же сумках по учреждениям и заводам, больницам и театрам. Раскопанное в сумках, полученное в подарок как Анук с Пенелопой, так и самой Кларой, благородно ходившей в почти обносках, складывалось в чемоданы (уточним, что у мысливших современно и презиравших само понятие приданого дочерей многое напрямую аннексировалось) и ждало того туманного дня, когда какой-нибудь нейрохирург, драматург или финансовый магнат, владелец корпорации-самолета-автомобиля и иного имущества (о магнате, впрочем, речь не велась, женатые магнаты, равно как и женатые прорабы, отметались с негодованием и даже с гневом), словом, пока некто умный-добрый-честный-верный-благородный-фигушки-мадам-Клара-где-вы-таких-видали уведет Анук или Пенелопу, а лучше обеих (разумеется, не в одном направлении) из родительского дома, такая… остановись, Пенелопа, поставь точку, иначе на этом предложении задохнешься… уфф! Точка. Такая постановка вопроса возмущала Пенелопу несказанно, она неоднократно становилась в позу оскорбленного достоинства и заявляла: «Если я вам надоела, могу завтра же уйти куда глаза глядят!» На что Клара, справедливо опасавшаяся, что глаза Пенелопы устроены не так, как подобает черным очам благовоспитанной армянской девицы, и глядят не на загс и роддом, отвечала: «Уйдешь к мужу, когда он у тебя появится». А более сентиментальный папа Генрих, тяжко вздыхая, добавлял: «Муж, конечно, дело нужное, но я бы предпочел, чтоб мои дочери оставались со мной».
Одевшись и временно намотав на голову полотенце — фен у нее был с собой, но в ванной не оказалось розетки, — Пенелопа выгребла из сумки весь свой богатый набор косметики и стала привычно наносить на веки и щеки боевую раскраску.
Глава седьмая
— Ну? — Интонация, с которой Эдгар-Гарегин выговорил это краткое, но выразительное междометие, один к одному повторяла ту, какой Пенелопа отреагировала на его недавний звонок.
— Что — ну? — осведомилась Пенелопа ангельским голоском.
Эдгар-Гарегин коснулся каких-то рычажков или кнопок, точная конфигурация которых ускользнула от рассеянного внимания Пенелопы, и громоздкая машина бесшумно и плавно соскользнула с места.
— Надумала что-нибудь?
— Насчет чего?
— Пенелопа!
За этим укоризненным возгласом не последовало абсолютно никакого продолжения, и, выждав для приличия пару минут, Пенелопа небрежно уронила: