Шрифт:
Хамсин [1]
Тель-Авив год 5758 канун Судного дня
Когда полезешь на стену от духоты, мысли станут горячими и бесформенными, а кожа покроется волдырями, тогда, только тогда, отмокая в ванне, подставляя лицо тепловатой струе с привкусом хлора, только тогда, задыхаясь, пробегая, нет, проползая мимо летящего весело синебокого автобуса, это если «Дан», и краснобокого, если «Эгед», только тогда, вдыхая песок вперемешку с выхлопами бензина, ожидая очереди и отсчитывая дни, дни и часы, часы и секунды, кубометры и миллилитры дней, заполняющих двуногое пространство, с фалафельной на углу улицы Хаим Озер, не важно какого города, с пьяным негром-баскетболистом на заплеванной тахане мерказит [2] , — утопая в чудовищном гуле голосов, распухающих в твоей башке кашей из «ма шломех, кама оле, иди сюда, шекель, шекель тишим», ты будешь плакать и метаться по залам и этажам, сбивая
1
Хамсин — горячий воздух пустыни, «ломается» обычно к вечеру (иврит).
2
Тахана мерказит — центральная автобусная станция (иврит).
3
Музыка мизрахи — восточная музыка (иврит).
4
Ваадбайт — управдом (иврит).
5
Маколет — гастроном (иврит).
Все армяне Иерусалима
Чудо, конечно же, происходит. На фоне совершенно обыденных, казалось бы, вещей. Допустим, звонит телефон, и взволнованный женский голос сообщает, что все армяне Иерусалима. И все евреи у Стены Плача. Они тоже молятся. Да еще как! И, представьте, это работает.
Я совершенно нерелигиозный человек. Но что-то такое… Вы понимаете.
Что-то такое безусловно есть. Когда, допустим, веселый молодой врач разводит руками и сообщает, что надежд, собственно, питать не следует, и советует готовиться. Все, разумеется, бледнеют, хватают друг друга за руки. Мечутся по тускло освещенным коридорам.
Готовьтесь, милые мои, — бодро говорит врач и, потирая ладони, уносится дальше, по своим неотложным делам, — там, впереди, маячат и лепечут другие, — лепечут, заламывают руки, пытают назойливыми расспросами, — готовьтесь, — он рассеянно улыбается и летит дальше, оставив вас практически в пустыне — без капли воды, без молекулы веры — оседать на пол, хвататься за холодные стены, щупать ускользающий пульс.
И тут случается чудо. Из буквально какой-то ерунды. Кто-то кому-то звонит — просто набирает номер, и звонок раздается у самой Стены, —
И вы летите домой — дорога от метро занимает минут десять, — пока вы вспарываете ключом замочную скважину и хватаете телефонную трубку, которая не умолкает ни на минуту, потому что все армяне. Иерусалима, Москвы, Копенгагена, и все евреи — они буквально сговорились, ни на минуту не оставлять вас в покое, наедине с жизнерадостным врачом, подписывающим приговор, — глупости, — говорят они, кричат наперебой — вай мэ, ахчик, что знает врач? что вообще знают врачи? — глупости, — бормочете вы, обнимая подушку, впервые проваливаясь в сон, в котором впервые — не бесконечные узкие коридоры с холодными стенами, а, допустим, набирающий скорость самолет и стремительно расширяющееся пространство.
Цвет граната, вкус лимона
Женщина похожа на перезрелый плод манго — она мурлычет мне в лицо и мягко касается грудью, — не зажигай свет, — бормочет она, увлекая в глубь комнаты. В темноте я иду на запах, чуть сладковатый, с экзотической горчинкой. Вы бывали когда-либо в апельсиновом пардесе? Сотни маленьких солнц под вашими ногами — они обращены к вам оранжевой полусферой, но стоит нагнуться и поднять плод, как покрытый седовато-зеленым ворсом цитрус начинает разлагаться в вашей руке, и сладковатый запашок гниения преследует до самого утра.
В окно врывается удушливая ночь с белеющим во тьме лимонным деревом. Каждое утро я срываю по одному лимону. Признаться, я и мечтать не смел о подобном чуде.
В той стране, откуда я прибыл, лимоны не растут на деревьях. Они лежат в ящиках, заботливо укрытые от морозов.
Я срезаю тонкую кожицу и вкладываю в рот моей гостьи ломтик лимона. Женщина-манго смеется и из рук моих Божий дар. Это добрый знак. Она не отшатывается, а молча, как заговорщик, вбирает мягкими губами ломтик лимона и нежно посасывает его вместе с моим пальцем. Я ощущаю жало ее языка, мне горячо и щекотно. Женщина ведет меня по запутанному лабиринту толчками и касаниями. Сегодня я решил быть ведомым. Легко даю снять с себя одежды и медленно обнажаю ее, слой за слоем. Легким нажатием ладони задаю темп и направление. Женщины ночи щедры и любвеобильны.
Мои соседи — жалкий сброд на окраине восточного городка, они скупают краденое и режут кур на Йом Кипур. Дети их красивы. Это дети от смешанных браков — тут парси перемешались с тайманим, а марокканцы с поляками. Все плодится и размножается на этой благословенной земле. От брит-милы до бар-мицвы один шаг. Здесь нет декораций, только тощие египетские кошки у бомбоубежища, скудная эвкалиптовая рощица. За ней четыре действующие синагоги, по две для сефардов и ашкеназим, и опутанная проволокой военная база. Чуть поодаль бейт-кварот, пустынное густозаселенное кладбище со скромными белыми плитами.
Все здесь и сейчас, плодитесь и размножайтесь. У них грубые лица и крепкие челюсти. Они разделывают жен на купленных в кредит матрасах, раскладывают их добросовестно и неутомимо после обильно приправленной специями пищи, которая варится и жарится в больших котлах. Они зачинают ангелоподобных младенцев. Они провожают субботу и встречают ее с первой звездой. Так поступали их деды и прадеды. Вот женщина, вот мужчина, — треугольник основанием вниз накладывается на другой, вонзающийся острием в землю. Ее основание вселяет уверенность в меня. Она становится на четвереньки, поблескивая замшей бедер и пульсирующей алой прорезью между, — соединенные, мы напоминаем изысканный орнамент либо наскальный рисунок, — мне хочется укрыться там, в их бездонной глубине, и переждать ночь.
Комната, в которой я живу, заполнена призраками. Говорят, не так давно здесь жила русская женщина, проститутка. Все местное ворье ошивалось у этих стен, — на продавленном топчане она принимала гостей, всех этих йоси и хескелей. Переспать с русской считалось доблестью и хорошим тоном. Низкорослые, похожие на горилл мужчины хлопали ее по заду и кормили шаурмой, и угощали липкими сладостями ее малолетнего сына, маленького олигофрена, зачатого где-то на окраине бывшей империи, и совали шекели в ее худую руку. Женщина была молода и курила наргилу.
Я слышу хриплый смех, вижу раскинутые загорелые ноги. По субботам она ездила к морю и смывала с себя чужие запахи, потом долго лежала в горячем песке, любуясь копошащимся рядом уродцем, и возвращалась к ночи, искривленным ключом отпирала входную дверь и укладывала мальчика в постель. Обнаженная, горячая от соли и песка, курила у раскрытого окна — что видела она? лимонное дерево? горящую точку в небе? мужчин? их лица, глаза, их жадные, покрытые волосами руки? Наверное, ей нравилось быть блядью. В этом сонном городке с бухарскими невестами и кошерной пиццей, с утопающими в пыли пакетами от попкорна и бамбы. Иногда она подворовывала в местном супермаркете, так, по мелочи. Нежно улыбаясь крикливому румыну в бейсболке, опускала в рюкзак затянутое пленкой куриное филе, упаковку сосисок, банку горошка, шпроты, горчицу, палочки для чистки ушей, пачку сигарет. Мальчик канючил и пускал слюни. С ребенком на руках и заметно округлившимся рюкзаком выходила она из лавки. Мадонна с младенцем.