Перед зеркалом. Двойной портрет. Наука расставаний
Шрифт:
– Гимназический журнал небезызвестного семейства, – холодно и раздельно сказал Драгоманов.
Это была вторая обида. Отчет продолжался.
– Ну, острота, согласимся с остротой. Товарищи, не думайте, что я прекрасно существую. Садясь за стол, я не знаю, как писать, о чем писать. Кроме моей памяти и… и шкуры писателя, у меня ничего нет. Но я живу со своей эпохой, я знаю, как это делается, я защищаю свое. А вы?
Юноша из Петершуле возразил ему, что эпоха представляется ему в виде кассы, из которой, при условии абсолютной удачи, можно иногда получить деньги – по 45 рублей за печатный
Некрылов ласково и в то же время с яростью слушал его.
– Сколько вам лет? Двадцать два? Для двадцати двух – мало сделано! Вопрос не в деньгах. Поверьте мне на десять процентов. Товарищи, у готтентотов были такие племена, где люди измеряли время огнем. Они зажигали дерево, и оно медленно горело. Я где-то писал об этом. Они медленно считали время. Потом они переселились на другое место, где дерево горело в несколько раз быстрее. И они умерли. В три года. Товарищи, нам есть еще о чем говорить! Не будем считать время по-разному. Оно вытесняет нас из науки в беллетристику. Оно слопало нас, как хотело. Не нужно отшучиваться. Нужно это давление времени использовать!
– Давление времени? – со скучным презрением возразил Драгоманов и остановил Некрылова, подняв навстречу ему свою узкую, немужскую руку. – Вы используете давление времени? Вы сидите там в Москве на дырявых стульях и делаете высокую литературу.
Он не кончил. Некрылов швырнул в стену стакан с вином, который он держал в руках. Стакан был пущен меткой рукой и попал не в левое окно и не в правое – в простенок, довольно узкий, впрочем.
Он рассадил стакан и с дергающимся лицом оборотился к Драгоманову.
Все молчали.
Молчали и те, кто понимал, что буйство Некрылова было уже не то. Он не в первый раз рассаживал посуду о стену. Он буянил, видя, что за ним наблюдают.
– Вот то-то и есть, – ни к кому не обращаясь, пробормотал Драгоманов. – Вот оно… Время! Стаканы бьешь. Кричишь!..
Красовский, качнувшись, привстал, схватил Некрылова за рукав и посадил его рядом с собой.
– Витя, выпей воды, – сказал он тихо, – или водки, может быть, еще выпей. И успокойся.
– Ты со мной согласен? Я правильно говорил?
– Я? Согласен. Правильно. Выпей воды.
Одним глотком Некрылов выхлебнул стакан воды и встал, вытирая рукой мокрые губы. Он торопился. Он не договорил.
Расхаживая по неширокому пролету между креслами и столом, трогая вещи, он говорил, говорил и говорил. Он кричал – и в нем уже нельзя было узнать легкого оратора Академической капеллы, ради остроумного слова готового поступиться дружескими связями, женщиной или настроением.
Это было тяжелое буйство человека, защищавшего свое право на буйство. Это была борьба за власть, преодоление зависти к этому умнику с желтоватым лицом и туманными глазами.
Умник же с желтоватым лицом и туманными глазами, слушая его, равнодушно ел рыбу. Косточки он аккуратно раскладывал по краям тарелки.
Некрылов говорил о том, что нельзя так спокойно сидеть на голом отрицании, что когда-то они писали, чтобы повернуть искусство, и «не может быть, чтобы мы играли не в шахматы, а в нарды, когда все смешано и идет наудачу». Он говорил о том, что у него болит сердце от бесконечного довольства, которое сидит перед ним вот за этим столом, и о том, что Драгоманов не имеет права есть рыбу так, как он ест ее сейчас, если он думает, что у нас не литература, а катастрофа…
Драгоманов оставил рыбу и снова взялся размешивать ложечкой свою бурду.
– Не стоило разбивать стакан, – негромко возразил он.
– Один стакан! А посчитайте, сколько стаканов я разбил для того, чтобы вы могли говорить…
Он сказал это, сжав зубы, большие сильные челюсти проступили на его лице, он чуть не разрыдался.
– Ну, милый, милый, брось, чего там… Наше время еще не ушло. Живыми мы в сейф не ляжем, – почти сердечно сказал Драгоманов.
Потом начался конец вечера – начались игры и пьянство. Пустые бутылки уже стояли посередине комнаты – вокруг них возились, взявшись за руки, и желторотые студенты, и очкастые, дьявольски умные аспиранты.
В соседней комнате играли в рублик.
Было уже очень поздно, когда аспирант, белокурый и длинноногий, похожий несколько на жирафу, объявил, что желает петь.
Он был пьян и, быть может, поэтому пел меццо-сопрано.
Любовь, как всякое явленье, Я знаю в жанрах всех объемов. Но страсть с научной точки зренья Есть конвергенция приемов.Он не окончил. Хохот грянул с такой силой, что шелковый абажур потерял равновесие и, как бабочка, бесшумно взлетел над столом.
Длинноногий аспирант уже стоял посередине комнаты на разбитых бутылках и размахивал бесконечными руками в твердых, как железо, манжетах. Пустив заливистую басовую трель, он снова перешел на меццо-сопрано.
Пускай критический констриктор Шумит и нам грозится люто, Но ave Caesar, ave Victor, Aspiranturi te salutant! [9]9
Да здравствует Цезарь, да здравствует Виктор, // Аспиранты тебя приветствуют! (лат.)
Да полно, был ли он Victor’oм? Точно ли он победил? Быть может, ему следовало не нападать, а защищаться? Но ведь и у них здесь многое было неблагополучно. «Не стоило разбивать стакан». Да, может быть, и не стоило. Он чувствовал себя побежденным.
Весело похлопав белокурому аспиранту, он подтащил к себе Драгоманова и посадил его рядом с собой на диван.
– Знаешь, Боря, – сказал он сквозь шум, сквозь хмель, который нужно было преодолеть, чтобы заставить себя найти нужное слово, – по последним исследованиям… Это изучали в Германии… По последним исследованиям, смертность от ран несравнимо более велика в побежденной армии, чем в победившей.