Перекоп
Шрифт:
Врангель еле сдерживал ярость. Выходило так, что он, заняв на Турецком валу позиции бывших крымских ханов, играет ту же, что и они, вассальную, холопскую роль!
— Однако и за Арабатскую стрелку мы спокойны, — раздраженно продолжал Врангель, обращаясь главным образом к Такахаси, который слушал его с явным интересом. — На всем своем протяжении она наделаю прикрыта огнем с моря…
— Там и мышь не проскользнет, — прохрипел полковник Уолш, потягивая коньяк и прислушиваясь одним ухом к разговору. — Корабли британского королевского флота имеют на этот счет твердый приказ. Стрелка под нашей опекой.
— Но
Мак-Келли даже улыбнулся. Как неосведомлен этот желтый самурай.
— Вариант с Сивашом, безусловно, отпадает, — небрежно махнул рукой Врангель. — Только армия, решившая покончить самоубийством, способна полезть в его трясины…
— Но говорят, что иногда Сиваш замерзает? — не унимался японец.
— Если это и случается, то раз в сто лет, — успокоил его Врангель. — Сама природа здесь на нашей стороне.
Вышли из блиндажа и стали в бинокли разглядывать Сиваш, его сизо-стальную водную гладь. Там и сям темнеют кустики камыша, отмели, косы… Море! Гнилое непроходимое море… Бескрайние трясины, ил, болото… Чуть мерещатся по ту сторону за сивашскими водами раскинувшиеся по побережью убогие села, облитые холодным вечерним солнцем. А за ними — от перешейка и до самого горизонта — степи и степи. Точно полигон, плоские, безлюдные, загадочные…
— Прерии… — проговорил Мак-Келли, передавая бинокль японцу. — Того и жди, что вылетят оттуда ватаги краснокожих.
Такахаси долго не опускал бинокль.
Красное, воспаленное, садилось солнце. Японцу не понравилось это солнце и взвихренная пылающая корона вокруг него.
— Ждать циклопа, — сказал японец, когда корона солнца коснулась линии горизонта.
— Ветер! Скифский ветер! — сердито произнес полковник Уолш, подымая воротник шинели. — Не довольно ли на сегодня, господа?
Уже смеркалось, когда участники инспектирования спустились вниз, к своим автомобилям. Отсюда, издали, еще раз окинули взглядом мощный темный вал, таинственно протянувшийся через весь перешеек. Пятнадцать метров в в длину, двадцать — со дна рва в высоту… Семнадцать рядов колючей проволоки, без числа пулеметов, пушек, бомбометов… Кое-что, конечно, надо еще здесь доделать, надо довести, наконец, железнодорожную колею до самого вала, в целом же осмотром все остались довольны.
Грандиозно. Неприступно.
Вал смерти.
Ол райт.
Разумеется, ни генерала Врангеля, ни его высоких иноземных советников не могло интересовать, что думает о Сиваше и об укреплениях Турецкого вала Иван Иванович Оленчук, строгановский житель. Смешно было бы признанным военным специалистам считаться с соображениями, да и с самим существованием какого-то там Оленчука.
А между тем Оленчук существовал. Пускай не какой-нибудь известный стратег, а все же старый солдат и активный деятель строгановского комбеда. Тот самый, что отдал сына в красные войска и которому за это беляки, ворвавшись в Строгановку, сочли нужным расписать спину.
Все лето врангелевцы гоняли присивашских селян с подводами в Крым. Гоняли и Оленчука. Кормил блох по татарским хуторам, на себе таскал плуг на постройке железной дороги от Юшуни к Перекопу и в то же
С хохотом допытывались:
— Скажи, «экспроприировал экспроприаторов»? Ну? Говори, не стесняйся!
А чаще равнодушно проезжали мимо, ибо таких, как он, обтрепанных, густо загорелых подводчиков да извечных грабарей было здесь много. Рабочим скотом считали их господа тут, на Перекопе. Дошло до того, что на них пахали. Но и в ярме каждый из них исподлобья поглядывал на вал и примечал про себя, что там делается.
Все на Перекопе было тщательно размерено, все предусмотрели стратеги и фортификаторы, все рассчитали. Забыли только, что есть на свете Оленчук, продубленный, пропеченный сивашскими ветрами крестьянин, который вырос на этой земле, оросил ее своим потом и чувствует себя законным хозяином этого края. С ним стратеги должны были бы посчитаться!
…Вскоре после того, как красные части вступили в Строгановку, Оленчук был вызван в штаб.
Всякие догадки строил Оленчук, шагая улицей следом за штабным посыльным. Не знал еще, зачем зовут его в штаб, но предчувствие чего-то важного, необыкновенного уже бродило в нем, радостно тревожило душу. Может, с сыном встретится? Передавали знакомые люди из Аскании, что видели его там, прошел с конармейцами. «Передайте отцу, — крикнул, — что живой я, на Чонгар иду!»
Суровая присивашская осень гудит ветрами. Как огромные паровозы, со свистом несутся они из степи и, влетая в разлогую низину Сиваша, на всем ее просторе гонят воду все дальше от берега, в море, оголяя болотистое дно. Небо клубится тучами, земля под ногами тверда, скованная ранним морозом. Грохочут, как по граниту, обозы и орудия, звонко цокают лошадиные подковы.
В селе уже полно войск. По огородам связисты, перекликаясь, торопливо тянут куда-то к Сивашу провод. Везде по дворам стоит гомон, из труб валит дым: в хатах готовят бойцам ужин. Уже греются по строгановским закуткам, набившись по целому взводу в хату, а из степи все идут и идут новые пехотные колонны — замерзшие, обледеневшие, с развернутыми красными знаменами.
Никогда еще Строганов ка не видела такой массы войск; радовалось сердце Оленчука этакой силе. Однако для чего же все-таки вызывают его в штаб? Попробовал дорогой расспросить посыльного, но тот оказался не из разговорчивых.
— Там скажут.
Часовые у штаба расступились перед Оленчуком, без задержки пропустили его внутрь.
Зашел, с порога поздоровался:
— Добрый вечер.
— Вечер добрый.
В комнате, уже тронутой сумерками, видны фигуры военных. Должно быть, идет какое-то совещание. Несколько военных сидят вокруг стола, другие стоят рядом, склонившись над разостланной картой. Прибыли сюда, видно, совсем недавно, не обжились еще: шинели, не уместившиеся на гвоздях, брошены прямо на подоконники.