Перекоп
Шрифт:
— Ройте, ройте, ваши благородия, — насмешливо бросил он Дьяконову и другим. — Только долго ли будете вы здесь владеть и княжить?
Дьяконов предпочел бы не слушать его мрачных пророчеств, ибо, как это ни странно, Васька Лобатый, этот пьяница, скандалист и циник, не раз уже оказывался прав, как оказался он прав еще тогда, когда, находясь под арестом в Ново-Алексеевском пакгаузе, уверял Дьяконова, что Врангель неминуемо выпустит их, так как ему без них не обойтись: «Мы ведь лошадки для его колесницы!»
И верно, немного времени пришлось им ждать, оба они оказались — не важно, что без офицерских чинов, не важно, что рядовыми в пехоте, но зато в каком! — в «первом из первых», в овеянном
Теперь вот должны вывести их на парад. По правде говоря, после непрерывных боев их полк своим внешним видом меньше всего подходил для того, чтобы маршировать по плацу. Однако, когда специально прибывшие интенданты попытались ради такого случая по возможности принарядить белых героев, Васька Лобатый наотрез отказался менять свои боевые рубища на что-либо иное.
— Пусть видит вождь, как общипали под Каховкой ратных его орлов!
И даже обычно сдержанный, Дьяконов присоединился к недовольным:
— Без комедий! Какие есть.
— Только так, в чем есть, — поддержали и командиры. — Пусть видит ее величество Антанта все наши дыры и прорехи!
— Не нам краснеть за них!
И когда настал этот день, корниловцы, прямо из окопов, появились на чаплинской площади такими же, какими были и там, в боях: оборванные, грязные, заросшие щетиной, озлобленные на всех и вся. В своих изодранных на колючей каховской проволоке мундирах они были не похожи на самих себя, однако шли четким строем, с высоко поднятыми головами, которые они с достоинством несли напоказ своему вождю и иностранным миссиям… К месту парада корниловцы прибыли точно в назначенное время — к четырем часам дня, но здесь им пришлось ждать: главнокомандующий с гостями был еще где-то в пути. Впрочем, всех предупредили, что он может появиться с минуты на минуту, и выстроенные полки, не расходясь, ожидали его приезда на чаплинской ярмарочной площади.
— Чем не Марсово поле? А? — повернувшись к Дьяконову, язвил Лобатый. — Когда-то тут ярмарочные прасолы баранами торговали, а сейчас мы будем держать парад перед высокочтимыми господами атташе… М-да.
Вооруженный с ног до головы, он стоит впереди Дьяконова и впрямь как разбойник в своей пестрой одежде: чуб из-под фуражки свисает почти до глаз, вместо рубахи какая-то клетчатая ковбойка с черными погонами корниловца, на ногах не сапоги, не краги, вместо них поверх узких галифе натянуты серые английские носки… Всю дорогу от окопов до Чаплинки перед глазами Дьяконова мелькали в клубящейся пыли эти английские носки, и он уже не может смотреть на них без раздражения.
Ждать пришлось довольно долго. Когда уходили из степи, еще ярко светило солнце, а тут уже и тучами небо стало затягивать, и ветер, поднявшись, погнал над площадью пыль…
Приезда главнокомандующего ждали в этот день и на Перекопе. Здесь, на Турецком валу, по указаниям и под наблюдением французских военных инженеров все лето проводились работы по укреплению фортификационных сооружений. Западная печать сообщала, что на Крымском перешейке, на этой ключевой позиции, может быть возведена крепость, не уступающая по значению Гибралтару или Суэцу. В спешном порядке строилась специальная железнодорожная ветка, чтобы доставлять из глубины Крыма к Перекопскому валу строительные материалы, стальные балки и крепостную артиллерию. Строительство железной дороги длилось уже много недель, однако работам еще не видно было конца.
Среди массы людей, согнанных сюда для работы, был с подводой и Оленчук. Несколько раз он пытался отпроситься домой — недалеко ведь! Не отпускают даже и на воскресенье. Уже и лошадь пала, а он все тянет лямку; уже и рубаха на нем изорвалась, а сменить не пускают — хоть пропадай.
Насыпают
Железная дорога должна пройти по целине, испокон веков непаханной. Земля как камень. Для насыпи выбирали грунт лопатами с обеих сторон, предварительно подняв его плантажными плугами. В плуги запрягали по две-три пары волов. В один из дней волов не оказалось: их послали на станцию перевозить какие-то срочные грузы — колючая проволока прибыла, что ли. Работы, однако, не прекратились.
— Канат! — приказал Гессен.
Принесли канат.
— Кто умеет управлять плугом?
Плугом управлять? То есть пахать? А кто же из них, хлеборобов, этого не умеет?
Вызвался какой-то старовер агайманский, с дремучей, всклоченной бородой; уверенно подошел, стал к чапыгам, не смутился, что новый плуг, заграничный — из тех, которыми землю под виноградник подымают. Однако кого же запрягать? Волы до сих пор не возвратились со станции. А Гессен, тыкая нагайкой, зачем-то отсчитывает, отделяет от толпы десятка три самых мускулистых, выстраивает в два ряда… Что это он надумал?
Оленчук оказался впереди, за ним еще мужики, а дальше татары с Армянского Базара, старообрядческая молодежь, которой вера запрещает брать оружие в руки… Переминаются с ноги на ногу, ничего не понимают. Вернее, понимают, но еще не верят, даже мысль такую боятся допустить.
— Канат на плечи!
Как лунатики, как те, которых заставляют самим себе рыть ямы перед расстрелом, нагнулись, берут на плеча крепкий манильский канат.
— П’шол!
Какое-то мгновение они стоят еще неподвижно, словно не слышат команды, словно не в силах осознать, что это относится к ним, что это их, людей, впрягли в плуг и собираются на них пахать!
Свист нагайки приводит их в себя.
— Сыновей красным отдали? А? П’шол!
Согнувшись, как бурлаки, пошли. Лбами вперед, стиснув зубы так, что темнело в глазах. Казалось, не столь тяжело спине и рукам, сколько сердцу… Огненный клубок ворочался в груди Оленчука, жег острой болью и стыдом. Лучше бы убило где-нибудь там, в Карпатах, чем до такого дожить. Дождался, что на тебе, как на скотине, землю пашут! Выть, зверем выть хотелось. От боли, от несправедливости, от обиды. Не посчитались и с возрастом его, не постыдились набросить веревку на его контуженную, за батюшку царя свернутую шею. Самой тяжелой работы не боялся Оленчук; горы труда переворотил, горы соли из Сиваша на себе переносил, еще и сейчас не иссякла его сила. И не тяжесть этой египетской работы гнетет его, гнетет то, что за человека тебя не считают. Кое-кто помоложе пытался шутить, но и в шутках звучала только горечь. Кто-то мрачно ругался, кто-то проклинал Гессена, придумавшего такое поругание, а Оленчук только сопел, отмеривая впереди шаг за шагом, роняя себе под ноги слезу за слезой.
Во время передышки с возмущением заговорили о том, что Гессен не имеет права так с ними обращаться, что нужно выделить депутацию и подать жалобу начальству. Выделить депутацию, однако, не пришлось: пронесся слух, что сам Врангель должен проехать здесь с иностранными гостями, значит, все сам увидит в натуре.
С того момента, когда со стороны Симферополя на дороге появилась вереница автомобилей, ротмистр Гессен мог уже не подгонять своих пахарей: их словно кто-то сразу подменил — сами тянули так, что жилы трещали, всю силу своей злости вкладывали в этот натянутый манильский канат. Пусть видит белый правитель, на ком здесь пашут, кого здесь вместо скотины запрягают в плуг.