Перелистывая годы
Шрифт:
С тех пор я отчетливо осознал, что путь в большой литературе пролегает не от простоты к сложности, а от сложности к простоте. Ибо ясность и простота гораздо сложнее сложности, и достичь их гораздо труднее. Речь, разумеется, идет не о той простоте, которая «хуже воровства», а об истинной и высокой.
И это относится не только к литературе, искусству, но и к людям, их характерам и повадкам. О, сколько я встречал пустопорожних говорунов, которые «словечка в простоте» не скажут! Может, это отнюдь не аксиома, но опыт моих общений утверждает: амбициозность прямо пропорциональна бездарности, а обладатели Богом ниспосланных дарований чаще
Помню, позвонил мне тончайший искусствовед Миша Капустин, которого уже нет на свете, и спросил:
— Хочешь познакомиться с Марком Шагалом?
— А кто же откажется?
— Тогда пойдем со мной в гостиницу «Метрополь». Он там остановился.
Прежде всего Шагал осведомился у Миши и у меня:
— Вы не витебляне?
Оказалось, Миша из Баку, а я из Москвы, что Шагала весьма огорчило: все лучшие люди, по его убеждению, родились в Витебске. Но уже через минуту он воодушевленно сообщил жене, находившейся в соседней комнате:
— Милая, к нам пришел твой земляк. Из Баку!
Мише Капустину повезло: хоть он, как и я, был не из Витебска, но, по крайней мере, из города, где родилась жена художника. Это Шагала с ним сблизило. И до такой степени, что гений потрогал лацкан Мишиного пиджака:
— Где вы купили этот костюмчик?
— Я? — растерялся мой друг, словно в чем-то был виноват. — Здесь, в Москве… У нас есть магазин по имени ГУМ…
— Это нам подходит! — воскликнул Шагал, поглаживая гумовский пиджак.
А потом выяснилось, что ему «подходит» все: и гостиничный номер, и московская погода, хоть хлестал ливень, и российское доброжелательство. Все ему нравилось, как ребенку, пришедшему в гости. А потом он заговорил о русской живописи. И оказалось, что он признает представителей всех художественных школ. При одном условии: если они даровиты… Никакой гордыни, ни малейшего намека на величие и самовлюбленность!
В «Новом мире» были опубликованы посмертные путевые заметки выдающегося, на мой взгляд, прозаика Юрия Трифонова. И были там страницы о его парижской беседе с Марком Шагалом. Припоминая кого-нибудь из своих давних-предавних знакомых, Шагал, которому было, кажется, за девяносто, неизменно осведомлялся: «Он еще жив?» Ему очень хотелось, чтобы все были живы… Он радовался и за тех, кому отпущен долгий век, и одновременно себя самого подкреплял надеждой.
Уже писал, что мне особенно симпатичны люди, которые в любом возрасте сохраняют в себе детство. Знаменит автопортрет Пикассо, где он изобразил себя ребенком, игриво полуповисшим на спинке стула. В такой же позе мы с директором издательства «Детская литература», Сытиным тех дней, Пискуновым и увидели его, девяностолетнего, на вилле, вблизи Парижа. Константин Федотович вручил ему новые книги о живописи с репродукциями картин Пикассо.
На полу валялись рисунки, словно бумага, прикрывающая пол во время ремонта. И по ним кто-то ходил…
— Пабло, почему по вашим рисункам ходят? — не удержался Константин Федотович.
— Они ничего не стоят: они не подписаны! — ответил Пикассо фразой, которую, я потом узнал, произносил не раз в подобных ситуациях.
Он, гений и умница, относился к себе как бы не очень всерьез. В отличие от бездарей и глупцов, которые относятся к себе очень серьезно.
Запомнился и такой случай… Константин Федотович познакомил меня с внуком Льва Толстого.
— Что он кричит? — с недоумением поинтересовался я.
— Он кричит: «Кто бы вы ни были!»
— Вот она… настоящая демократия, — тихо восхитился Константин Федотович.
— Будь ты хоть президент, хоть премьер-министр! — подтвердил нарушитель. — Перед законом и дорожными правилами все равны.
— И внук Льва Толстого?! — растерянно проговорил я.
Помню встречи с Львом Ландау в писательском Доме творчества на Рижском взморье. Он терпеть не мог, когда говорили, что он «второй физик мира после Эйнштейна».
— Что за нумерация? А если кто-то и считает всерьез, что я «второй», это вовсе не значит, что мы выстроились один за другим, что я дышу ему в спину. Это лишь значит, что, по мнению некоторых, между нами никого нет. Вот и все… Хоть и с этим я категорически не согласен!
Где-то я прочитал, что Лев Ландау был атеистом. И вспомнил… На пляже того же писательского Дома творчества, что под Ригой, Лев Давидович услышал фразу: «Ну, если есть Бог…» Он повернулся к «сопляжнику», который фразу ту произнес, и спросил:
— Вы член Союза писателей? — Писателем он назвать его остерегся. — И сомневаетесь в существовании Бога?
— Я не знаю, конечно… — замялся «сопляжник».
— Ну, я бы лично счел не вполне скромным усомниться в мудрости Эйнштейна, который ходил в синагогу. Или академика Павлова, который ходил в церковь…
Вечером, гуляя со мной по пляжу, Лев Давидович пояснил:
— Я, Толя, верю, как вы понимаете, не в кого-то, ухватившегося за облака. Но физик, который сомневается в существовании высшей силы, влияющей на события, происходящие на земле, это — не физик.
Может, впоследствии Ландау изменил свою точку зрения? Это я исключаю. Как и то, что он мог поддерживать самую презираемую псевдонауку, коей является атеизм. При каждом удобном случае утверждаю, что Бог и Вера — слова, определяющие самое справедливое и святое. В смысле прямом и переносном… Во всех смыслах!
Четырежды я был председателем одного из трех жюри Международных московских кинофестивалей (по детским и юношеским фильмам). Однажды на конкурс (по «взрослым» фильмам) выдвинули картину Феллини «Интервью». Все председатели и члены жюри, все авторы картин-претенденток обедали и ужинали вместе… Во время одной из трапез два официанта, обслуживавших наши столы, были вызывающе нерасторопны, лениво-медлительны. Долго записывали, чего мы хотим, затем исчезали, а через четверть часа сообщали, что ничего из выбранного нами нет, и принимались снова записывать. Все выражали неудовольствие. Кроме Феллини… Он проявлял снисходительность и терпимость, поскольку был гений.