Переливание сил
Шрифт:
И мне поручено осторожно сказать правду. И я же должен подать знак, когда можно будет вернуться к больной.
— Как дежурство? Все в порядке?
— Да ничего. Утомительно, когда никого не везут.
— Ха, утомительно! Молодежь! Ложись и отдыхай, коль спокойно пока.
— Да ведь покоя-то нет. Все ждешь чего-то. Ей-богу, я от операций меньше устаю, чем вот от такого ожидания. Всю ночь оперировать легче, чем слоняться и ждать.
— А как послеоперационные?
— Да тоже все спокойно.
— Чего несешь? Там же пробная. Что ждать четвертого дня?
— Да там не было ни одного метастаза. И опухоль не так чтобы очень большая. Только вот к селезенке подходила.
— Ты что? Я ж подходил к началу операции. Там же, если делать, так тотальную! Да еще с селезенкой!
— Конечно. Но давление было хорошее. И вообще она ничего была.
— Так он что, сделал радикально?! — Глаза у шефа стали треугольными.
— Да она ничего, хорошая. Пойдемте посмотрим. Там все в порядке.
Больная была действительно ничего. Немного бледна. Переливалась кровь. Сидела рядом дочь ее. И пульсишко был ничего.
Уходя, шеф сказал, что, если больная помрет, и ему и мне он запретит оперировать в течение трех месяцев.
Это предел недовольства и раздражения. Мало того, что санкция высока, но он заодно и меня трахнул. А я-то при чем? Но молчу. Во-первых, нелепо в такой момент возражать. А во-вторых, мне даже лестно. Так сказать, сподобился. Может быть, за одинаковых держит? Нет. Это только в моменты крайнего раздражения.
Можно звать его обратно. Опасность миновала. Отбой.
Только вот за эту миссию дипломатическую я под угрозой.
А дальше началась нервотряска.
Первая ночь спокойна. На следующий день давление восемьдесят. Уколы. Лекарства. Кровь. Кровь. Бледность. Пульс больше ста. Может быть, кровотечение? Гемоглобин — нормальный.
Он, конечно, не отходит от больной. Только на несколько минут. Для разговора с шефом.
Что же это, кровотечение или сердечная недостаточность?
Снова наблюдение. Снова переливание.
Идет время.
А к вечеру давление восемьдесят. А потом девяносто, девяносто пять...
Когда я уходил, оставив его наедине с ней, давление было уже сто пять. Он мог бы и пойти поспать. Да разве доверишь! Я не осуждаю его, хотя дежурные могут быть и в обиде. У нас нельзя работать с недоверием друг к другу. Поэтому я бы сделал исключение для главных хирургов в больницах и клиниках. Они должны принимать и увольнять только по своему усмотрению. Или увольнять надо их. Как могут работать два хирурга, если один другому не доверяет? И чтобы увольняемый не обижался: просто не сошлись характерами... Как и в любви. А в трудовой бы книжке писали: «Не ужились». И не обидно, и не препятствует поступлению на работу в другом месте.
Он целую ночь с больной. То кровь. То банки. То строфантин
Утром он стал еще длиннее. Наверно, потому, что похудел. К тому же все время в палате ее дочь. Это тоже очень нервирует. А что делать? Не разрешить? Тоже ведь не дело.
У нас часты разговоры, чтобы родственников пускать поменьше. Чтобы не каждый день. Что они мешают работать. Что они нервируют персонал. Все это безусловно и абсолютно правильно. У страха глаза велики. У них беспокойство сильно. От них нет помощи ни персоналу (это-то необязательно), но и больному. Они только вносят излишнее беспокойство.
Но мне все равно кажется варварством старание не допустить близких к больному, когда они этого хотят. Родственники всегда должны иметь возможность прийти к своему больному, лежащему в больнице. Больница не тюрьма. Человек после операции. Всегда может внезапно наступить смерть. Запрещать близким приходить в больницу — крайне жестоко. Надо взять на себя и эту трудность.
А на третий день — воспаление легких. Да какое! Оба легких. Нарастает дыхательная недостаточность. Дышит часто. Как-то не до конца. Неполной грудью. Семьдесят пять лет. Ногти, губы, кончик носа синие. Кислород не помогает.
Дышит неполной грудью. А сколько же сил надо, чтобы воздух прошел по трахее, по бронхам, по всем путям, до самой ткани легкого! Надо сократить это расстояние, так называемое «вредное пространство». Надо отсасывать из легких мокроту, чтобы освободить дыхательную поверхность. Чтобы вдыхаемый кислород не имел преград на своем пути к легкому.
Снова работа. Разрез на шее впереди. Щитовидка отведена кверху. На кровати очень неудобно это делать. Вот трахея.
— Зацепи ее крючком, а я разрежу.
Из дыры с шумом выходит воздух и сгустки мокроты.
— Отсос! Сколько мокроты! Конечно, нечем дышать.
Наконец в трахею оставлена трубка. Дыхание стало ровнее.
Больная порозовела. С дыхательной недостаточностью справились.
Только вот если с больной надо поговорить, трубку прикрывают пальцем. Воздух из легких идет по нормальным путям. Через голосовую щель. Тогда звуки получаются. А пока ей приходится быть бессловесной.
И ночь опять была спокойной.
А на четвертый день мы все по очереди подходим к палате.
— Как живот?
— Мягкий. Язык влажный. Пульс в пределах восьмидесяти — девяноста.
И так целый день.
Мы с ним целый день щупаем живот, а потом обсуждаем, рассуждаем. Да и шеф все время напоминает о грозящей нам санкции.
Если швы на желудке, на кишках расходятся, то чаще всего это бывает на четвертый день.
— Все-таки живот она немного напрягает. Как ты думаешь?
— Да, по-моему, мягкий. Это ты с перепугу.
— Знаешь, как у раковых больных? У них ведь после операции, когда все в порядке, живот как тряпка. Тем более у такой старухи. Чем ей напрягать-то? Мышц почти нет.