Переписка 1992–2004
Шрифт:
В службе же его нет ничего от о. Димитрия, от его покоя. Наверное, это приходит с опытом. Он показался мне изможденным до крайности, едва на ногах держится, и сам сказал (объясняя, почему не узнал меня сразу), что в этот момент усилием воли удерживал себя в сознании. Страшно за него — но восхищает: он явно решился на все. И отзыв огромный: все тянутся, стараются как-нибудь его потрогать, но никакого кумиротворения в этом нет. Вместо священника-жреца (как у нас привыкли) он показывает собой священника-друга, без «чуда, тайны и авторитета». Вы говорите: Церковь уже никак не стоит сама? Вот на этом она и стоит, и, наверное, иначе не бывало. Остальное в ней держится на этом, как Петербург на Ксении: и официальные решения, и структуры, и богословие в словах. А в основе: «и нет в нем никакого лукавства». Помните из жития Франциска: как Папе приснился сон, что этот неизвестный ему нищий поддерживает накренившееся здание латеранского собора? после чего он и дал разрешение «беднячкам» проповедовать. Другое дело — я согласна с Вами — что Церковь (даже если представлять ее не как собрание высшего клира, как Вы описываете, но в сумме всех членов) давно не говорит, не рисует, не поет. Вера в верующем молчит и самое большое что делает, очищает его высказывания по другим разным поводам от чрезмерной грубости. А ведь это она говорила
[2]
Косвенная цитата из книги бесед Оливье Клемана с Патриархом Афинагором (“Roma — Amor”: эта книга в переводе Вл. Зелинского ходила в самиздате еще до публикации).
[3]
То есть Любовь и Надежда.
И в жилы смертные войдет
Предощущенье света.
Конечно, «расчету и морали» нечего делать в различении, как Вы пишете. Давно я слышала от отца Димитрия, что инструмент, различающий добро и зло, — ум… Ум, — сказал он с неуверенностью, — тупится и перестает рассекать, а острит его, как точильный круг, покаяние. Я тогда уже написала из «Стансов»:
На твой точильный круг, на быстрый шум,
исчезновенье! пусть наложит ум
свой нож тупой…
и очень удивилась совпадению картины (точильщик, из детства: они тогда ходили по улицам с криком: Ко-МУУ ножи-ножницы точить! или стучали в московскую кухню с черной лестницы). Правда, покаяние и исчезновение — не совсем одно, но и недалеко друг от друга.
Про «Занимательную Грецию» я думаю так же, как Вы: представить себе, что такая Греция вдохновляла Гёльдерлина! Или Китса, «Оду греческой вазе». Хорошо было бы написать что-то вроде «Греция после Греции», обо всем, чем она вдохновляла последующие времена и что историки сочтут замутнением, смещением ее образа, — а было его жизнью. Но такая, гаспаровская Греция, наверное, тоже нужна. Как хронология, которой Вы не жертвуете «внутреннему времени», — или я неправа? Вероятно, я компромисснее Вас. Меня скептический подход Гаспарова задевает только в отношении к Мандельштаму («шифровка»). А о Греции я чистосердечно написала М.Л. глубокую благодарность (которой он, как выяснилось, не получил). Прежде я ему говорила, что такого естествознания, на которое он хочет равнять гуманитарную работу, давно уже нет! я это поняла просто по популярным изложениям физических теорий, не говоря уже о «Номогенезе» Л.С. Берга (не приходилось Вам заглядывать? это альтернатива дарвинистской картине эволюции, и такая красивая — в отличие от «борьбы за существование»!). Но М.Л. продолжал настаивать, что, если для меня есть ценностное различие между Блоком и Евтушенко, скажем, то я не филолог: для биолога ведь нет ценностного различия между слоном и клопом.
Про пушкинскую «прямую реальность» не я придумала: он сам неоднократно говорит об этом и в стихотворении «Демон» описал свое искушение: «Он звал прекрасное мечтою etc.» (этот описанный им род демонизма убедительнее лермонтовского). И «демону» своему, цинику, он только и нашел ответить: ну что же, пусть мечта, но «Ах, обмануть меня нетрудно: Я сам обманываться рад». Простой детской доверительностью он, видимо, обладал, только когда писал. Или так: знал, что недоверительность есть, что на слово ему не поверят. И Данте так же. Он постоянно обращается к читателю: «Ты можешь не поверить, но вообрази…» Я думаю, возвращенный рай — не тот же, не первый; возвращенный уже прошел через огонь (а таким огнем можно считать и посредственность, и опыт «прищуривания глаз», которому Вас учили в детстве, а меня и теперь не перестают учить: как чего остерегаться, как не упустить какой-нибудь возможности и т.п.). Да, в стихах, наверное, и в мысли эта доверительность та же, первая… Вы скажете, что я разделяю, как Гаспаров, как структуралисты? может быть. Мне никогда не приходилось освобождаться от структурализма, его настроение всегда мне было далеко, и потому я не боюсь, если что-то мое примут за это. В структуральном анализе мне нравилось то, что он не внушает, а показывает свое понимание, что он исключает внушающее, околдовывающее, жреческое слово, которое я слышу в Лосеве. Речь сакрального строя о том, о чем сакральное слово обыкновенно не говорит (о строении слова, которое Вы так едко разобрали, или о Ренессансе). А «идейную» основу структурализма, что реально, а что нет, я никогда всерьез не принимала. Ни то («расколдованную действительность») ни другое (волшебную) я не назову «вымыслом». В ответ на Буддову «горящую солому», о которой Вы говорили, можно вспомнить, что и по Воскресении язвы остаются, что и они воскресают. И именно их хочет потрогать Фома для полного уверения. Это, помню, Аверинцев заметил на Пастернаковских чтениях, когда все взялись радоваться, что все хорошо, что хорошо кончается: Пастернак с нами, и мы с Пастернаком, и решение о его исключении из СП отменили… Да и было ли то, другое — гонения и т.п.?
Мне очень важно читать Ваши беседы о Поре. Я говорила Вам, что без Ваших вещей можно было бы подумать, что установился мертвый сезон. Если позволите, мне не нравится одно (в лосевской статье особенно, в первой половине): запальчивость. Может, это просто различие темперамента, и моменты едкого «вопрошания» задевают меня даже в Сократе. Может, это мой дефект. Мне всерьез нравятся изречения, которые тебя ни о чем не спрашивают, а тихо забирают в свою изменчивую глубину. Вроде китайского: «для благородного горы и воды — одно». Не противоречит ли это тому, что я только что написала — о внушающем жреческом слове? Я понимаю, что речь не может быть построена из изречений, а их субститут — афоризмы, apte dictum и под. — совсем не люблю. Не хочется, изо всех сил не хочется помнить то, что заведомо делается,
Да, мне очень нравится Ваша полемика — в последней лекции — с тем, что «истинным» полагают только «глубинное», не хронологическое. Ваша апология календаря замечательна.
Да, я еще не говорила о «Мире». Конечно, теперь я понимаю Ваше употребление «надрывного» и совершенно с ним согласна. Но я продолжаю утверждать, что мир присутствует не только в надрыве по нему: я думаю, что он в полноте присутствует в Евхаристии, если принимать ее всерьез («Милость мира», как там говорится), он излучается из «мирной жертвы», если такая приносится и вне храмовых условий, из «жертвы хваления». Но она — милость, харизма, Gratia gratis data, и поэтому, кого она коснулась, тверже всех знает, что ей не обладает. Вы не примете меня за безнадежную клерикалку? Но мне в самом деле странно, что в «Мире» дается образ мира, в котором как будто нет Евхаристии. Или это целомудренное умолчание? Ах, мне на каждой литургии чувствуется, что жертвенник и молящийся священник перед ним и есть центр мира, и он является не только символически, он здесь.
Мне очень хочется увидеть Ваш текст о Lumen orientalе [4] , и с корыстной целью тоже: может, это мне поможет начать.
Вчера я была на презентации роскошного итальянского тома «Русские в Италии» (для которого писала о Блоке в Италии: я не показывала Вам?). Там выступали Е.С. […] и Ю.Д., который показался мне чудовищным. Он обличал все богостроительства последних веков, начиная с Ницше. Со злорадством знающего истину: так вам и надо! я же говорил! Но об этой истине, о «христианских ценностях» он не скажет ни одного примечательного слова (мне кажется, почти та же пустота позитива и у Р.: она как будто что-то благородно охраняет — но кажется мне, если бы знала, что, то знала бы, что этого и охранять не надо). Ох, слишком злословлю. Среди всех участников тома так приятно было видеть Пастернаков, Евгения Борисовича с нездешним (я имею в виду: неместным) благожелательством на лице. Как у Страды, как у европейцев. Приятно было и послушать Моцарта (Страда изящно пригласил камерный ансамбль; дирижер, впрочем, был в подпитии, которое отгоняло мусическое опьянение). Все-таки уму непостижимо: как человек может извлечь на свет («сочинить» это нельзя назвать) такие вещи, как первые фразы «Маленькой ночной серенады»? Кажется, они такого же возраста, как сам мир. С третьей попытки — вверх и, только верх взят, с третьей же попытки вниз, но иной дорогой, чем вверх. Крайне умно и беспечно. Вы знаете, однажды весной слышала каких-то птиц, которые точно пели начало Сороковой симфонии: ми бемоль-ре-ре, ми бемоль-ре-ре, ми бемоль-ре ре– соль!
[4]
Имеется в виду энциклика Иоанна Павла, посвященная восточнохристианской традиции, Orientale lumen, 1996 («Свет с Востока»), отклики на которую нам предложили написать. Впоследствии собрание этих откликов (С. Аверинцева, С. Хоружего, В. Бибихина и мой) были изданы по-французски и затем переведены на итальянский.
Впрочем, меня так же изумляет и Ваша жизнь: как Вы со стольким справляетесь? И как будто незаметно изнурения. Дай Вам Бог счастливого продолжения!
Видите, я опять не могу кончить писать Вам.
Нежный привет Ольге — и я жду обещанного ей текста о Лейбнице, мне неведомом.
Поцелуйте, пожалуйста, Рому, Володика и Олега! К сожалению, наш миракль в этом году не состоялся. Может, в святки будущего…
До скорой встречи, надеюсь,
Ваша
О.
P.S.
Вот новый стишок котенку, на мотив той же колыбельной:
А я Джоника люблю А я котика хвалю За его трехцветный хвост За его заметный рост За медову губку За пухову шубку За румяны ушеса За туманны очеса За усы, за лапотки: Не узки, не коротки. И вот такой, с изысканной строфой: Мой дивный друг, мой Джон, эсквайр! [5] , Ты не зверок, ты мост над бездной: Когда блеснет твой взор любезный (вариант: полезный) Я мигом остаюсь в живых. И потому коробку сайр Изволь принять — мой дар смиренный: О утешитель несравненный! Ты можешь есть за четверых.[5]
Приписано от руки.
Яуза, 6.2.1996
Дорогая Ольга Александровна,
в той инициации, какой оказываются для меня все разговоры с Вами, самое захватывающее то, что Вы без всякого подобия путеводительства ищете — итератив от общего индоевропейского «идти», как бы идете вдвойне, замечая и с вниманием. Так «религия» — это этимологически «двойное чтение», прочитывание знаков как их почитание, почтение к ним. Чаще встречаешь другую манеру, уверенного экскурсовода. Наверное, такой же посвятитель о. Дмитрий. Именно об этом внимании постоянно говорит владыка Антоний, но он именно говорит, а Вы и о. Дмитрий молча это делаете. Я давно не нахожу и не вижу ни в чем покоя, кроме как если успеть сразу вернуться, сейчас и в каждом сейчас, к «этому», которое конечно «не то и не это», как бы ни горько отрезвляло открывающееся. В писании, в говорении, если не «тянет», если вдруг прерывается какая-то тяга, я никогда уже не договариваю ни до точки, ни даже до следующего слова, бросаю, и, как ни странно, тогда — и только тогда — ниточку словно кто-то подхватывает снова, хотя ведет ее может быть уже в другую сторону. Это то, что называется «бросить слово», «уронить»?