Переписка из двух углов Империи
Шрифт:
Сделать Переписку достоянием широкой публики отважился, да и то не сразу, лишь один советский журнал - "Даугава" (Рига). Публикуемые документы появились (разумеется, без ведома Астафьева или наследников Эйдельмана) в рубрике "Нацизм в России" и сопровождались статьей-эссе писателя Юрия Карабчиевского (1938-1990), озаглавленной "Борьба с евреем", - оттуда и заимствованы слова, поставленные в эпиграф настоящей статьи.
"Та мораль, которую несет Астафьев ...> - писал Карабчиевский, - есть доведенная до анекдота, но типичная для всего движения смесь: декларируемой любви - и осуществляемой ненависти. Напыщенные, дутые призывы к добру, чистоте, смирению, бескорыстию, братству и вообще ко всем положительным качествам, какие только можно найти в словаре, - и готовность, выкрикивая эти сладкие лозунги, бить, давить, хлестать
Дано было слово и самому Астафьеву. "Даугава" поместила его ответы корреспонденту французской газеты "Libйration" Д. Савицкому, который, интервьюируя Астафьева, сформулировал свой вопрос таким образом:
"Другая совершенно тема, вы опять же от нее можете отказаться, если она вам неприятна. На Западе про нее знают, значит, и обсуждают письмо вам Эйдельмана. Мне хотелось бы, чтобы вы по этому поводу высказались конкретно".
Все, что произносит в ответ Астафьев, производит впечатление удручающее. Во-первых (этот довод Астафьев повторит впоследствии неоднократно), письмо Эйдельмана пришло к нему в "сложный" момент - после "травли", которую устроили ему на съезде писатели-грузины за "Ловлю пескарей...". "Выждал время, когда ему казалось, что он меня добьет", толкует Астафьев поступок Эйдельмана. Дальше - больше. "...Он человек очень подлый, конечно. И все его письмо очень подлое, хотя сверху благолепное такое". И наконец - объяснение собственного шага. "Я подумал, можно, значит, с ним вступить в какую-то полемику, но, во-первых, мне не хотелось, во-вторых, много чести. И тогда я по-детдомовски, по-нашему так, по-деревенски ...> Что там есть, как, но я ему дал просто между глаз. Если бы был он рядом, я бы ему кулаком дал, вот. А так он далеко, я ему письмом дал, потому что, ну, они же ведь думают, что это уж они, так сказать, пупы мира, вот если, значит, о нас говорят что-то, значит, это ничего, разрешается. А у нас ведь нету таких резервов. Для них весь мир вроде, так сказать, они, где плохо - переедут где лучше. Нам некуда, нам все время, где плохо, там и живем, так сказать"24 .
Конечно, "Даугава" использует известный журналистский прием: слово в слово печатает неправленую стенограмму, что всегда упрощает, а то и оглупляет речь говорящего. Но содержание, тем не менее сохраняется. И, насколько можно понять астафьевское косноязычие, суть дела не столько в самом Эйдельмане, сколько в "них" - "инородцах", "евреях", "космополитах", лишенных чувства "почвы" и "родины". Не сам по себе Эйдельман ненавистен Астафьеву, а еврей Эйдельман, представитель нации. "Хотя он незнакомый мне товарищ, я никогда его не видел нигде, но привычка этой нации соваться в любую дырку, затычкой везде быть, она просто не дает покоя"25 . Пронырливость евреев, по словам Астафьева, столь велика, что им удалось даже... найти его почтовый адрес. "Ну, конечно, они найдут адрес, все найдут".
Итак, не гражданские принципы и не иная мораль побудили Эйдельмана взяться за перо, а "привычка ...> соваться в любую дырку". Возражать невозможно (это понял и Натан Яковлевич), но нельзя опять-таки не отметить: Астафьев и здесь не говорит по существу, не упоминает на этот раз даже о губителях России. "Конкретные высказывания", о которых просит корреспондент французской газеты, представляют собой набор антисемитских штампов, а на вопрос о его собственном конкретном отношении к евреям Астафьев расплывчато отвечает, что и среди них встречаются, мол, неплохие люди. "...Я получил от евреев очень много хороших писем, с отчитыванием этого Эйдельмана..." И еще один неотразимый аргумент: был, оказывается, и у самого Астафьева друг в Москве - "еврей, но бывший солдат, правда, так сказать, он сейчас на пенсии". И еще один друг - в Перми, который "знает, кстати говоря, об этой переписке, и он это игнорировал совершенно"26 .
"Даугаву" бранили на чем свет стоит, всячески избегая при этом касаться щекотливой сути. "Во имя чего" - вопрошала "Литературная газета" опубликована личная переписка Виктора Астафьева и Натана Эйдельмана?27 Этот аргумент (письма-то, мол, совершенно частные, как же можно?!) был и остается довольно ходким, причем прибегать к нему стали еще до появления переписки в "Даугаве". "Что бы сделал, скажем, Генрих
Н. Эйдельман запустил по всему свету свою переписку с
В. Астафьевым, нанесшую определенный нравственный урон известному писателю. Как прореагировали на это наши псевдоинтеллигенты? Слышал от некоторых московских снобов, мол, после таких писем Астафьеву руки нельзя подавать. Почему - Астафьеву? Даже если им изрекалась бы одна хула, а письма Эйдельмана были бы выдержаны в самом безупречном духе, с каких пор стало принято в интеллигентном обществе обнародовать чужие частные письма?"28 Состоявшаяся в СССР публикация вновь возбудила правовое чувство. За попранную законность вступился даже известный критик А. Архангельский, заявивший, что публикация в "Даугаве" - "вызов всем нравственным нормам, здравому смыслу и культуре"29 .
Довод, казалось бы, неумолимый: да, действительно, нельзя с точки зрения как юридической, так и моральной, публиковать письма без согласия авторов или их наследников. В связи с Перепиской, правда, на это обстоятельство чаще ссылаются астафьевские сторонники - аргумент-то ведь безошибочный! Думается, что и редакция рижского (как и мюнхенского) журнала тоже имела некоторое представление об авторском праве. Другое дело, что публикация пришлась на время, когда рушились устои советской Империи и многие правовые и даже моральные нормы казались в тот исторический час не столь безусловными, как несколько лет назад. Общественная важность темы, поднятой в Переписке, перевешивала для редакции "Даугавы" более частный хотя, бесспорно, важнейший!
– вопрос о правах. История, увы, нередко разъединяет мораль и право, особенно в "судьбоносные" времена.
К сказанному добавим: в Переписке нет абсолютно ничего личного. Оба корреспондента - известные люди, никогда друг друга в глаза не видели, и суждения, коими они обмениваются, касаются отнюдь не интимных сторон их жизни. Упрек Астафьеву, сформулированный Эйдельманом, затрагивает в нашей стране любого, кто ощущает себя ее гражданином, и будь на дворе не 1986, а, скажем, 1993 год, подобное письмо появилось бы, скорее всего, как открытое на страницах одной из московских газет, а его автору не пришлось бы утруждать себя разысканиями почтового адреса (что, как мы видели, особенно возмутило писателя).
Словно ощущая необходимость легитимизировать публикацию в "Даугаве", дочь Н. Я. Эйдельмана откликнулась на это событие короткой заметкой в московской газете. Напомнив о необходимости соблюдать "права", она тем не менее недвусмысленно заявила: "В принципе я ничего не имею против появления в печати этой и раньше широко известной переписки"30 .
На этом не кончилось. Неугомонная "Даугава" еще раз вернулась к Переписке в конце того же, 1990 года, напечатав интервью на больную тему с поэтом Давидом Самойловым, пытавшимся объяснить (отчасти оправдать) астафьевский антисемитизм: писатель, по его мнению, выразил самочувствие русской нации, "и против этого самочувствия возразить нельзя"31 .
"В Астафьеве, - говорил своему собеседнику Д. Самойлов, - сильна боль за Россию ...> Эта боль искренняя, и боль, требующая выхода. Астафьевское ребяческое, неисторическое, непосредственное мышление хочет искать причин боли вовне: в бедах России, считает Астафьев, виноваты инородцы и интеллигенты"32 .
Правильно. Можно даже признать, что в действиях Астафьева есть своя особая логика, и никакие разумные, с опорой на Карамзина и Герцена, доводы Эйдельмана никогда и ни в чем не поколебали бы Астафьева, мыслящего совершенно иначе: "нутром". Напиши Натан Яковлевич и в десять раз убедительней - письмо его все равно не достигло бы своей цели. Но не одна астафьевская эмоциональность причина тому, что затеянная Эйдельманом Переписка была изначально обречена на неудачу. Астафьев и Эйдельман, два родившихся в России писателя, для которых русский был родным языком, принадлежали, в сущности, к разным культурам и говорили на разных языках. Авторы писем, столь взбудораживших в то время Империю, находились по разным ее углам - не только географически, но и духовно. Они были антагонистами по внутреннему своему складу, воспитанию и мышлению, и понять друг друга им не удалось бы ни при какой погоде.