Переписка из двух углов Империи
Шрифт:
И Астафьев продолжал ненавидеть.
В комментариях к роману "Прокляты и убиты" Астафьев вновь позволил себе характерные для него суждения насчет евреев - надуманные, а то и просто кощунственные с точки зрения исторической правды.
"...Евреи, - всерьез рассуждает Астафьев, - так любящие пожалеть себя и высказать обиды всему человечеству за свои cтрадания и гонения, если им выпадала возможность пострелять и сотворить насилие над братьями своими в Боге, отнюдь не игнорировали такую возможность и творили насилие с неменьшей жестокостью, чем их гонители". Далее - ряд имен: Блюмкин - Троцкий Урицкий - Менжинский и "жидо-чуваш", скрывавшийся под псевдонимом "Ленин", которые "творили не менее чудовищные дела и закономерно утонули в невинной людской крови" (10, 753). Ленина, как
К "еврейской теме" Астафьев возвращался постоянно, и всегда со свойственной ему болезненной резкостью. Не давала ему покоя и скандальная история середины 1980-х годов. Готовя для собрания сочинений свою нашумевшую "Ловлю пескарей...", Астафьев начисто переписал весь рассказ, превратив его в пространный комментарий к событиям того времени. Этот комментарий, изначально предназначенный для печати, - быть может, самое позорное, что когда-либо вышло из-под пера Астафьева. О деятелях грузинской культуры, протестовавших против его националистических выпадов, Астафьев не находит других слов, кроме "задаренные, закормленные, вконец скурвившиеся" (13, 298). Особенно же, как и десятью годами ранее, достается Натану Эйдельману. "Некий Эйдельман" (это о прославленном на весь мир историке!), "опытный интриган, глубоко ненавидящий русских писателей..." (это о выдающемся пушкинисте!), "точно рассчитал, когда и кому нанести удар"... И гнусные антисемитские шуточки относительно цитат в письме Эйдельмана: "...Как же еврей и без цитаток, и не еврей он тогда вовсе, а какой-нибудь эфиоп или даже удмурт" (13, 314).
Как и в 1986 году, Астафьев озорничает, юродствует ("письмо ученого человека к варвару сибирскому"), не желает говорить по существу и по-прежнему пытается оправдать свою грубость: "...А я, впав в неистовство, со всей-то сибирской несдержанностью, с детдомовской удалью хрясь ему оплеуху в морду ...> со всей непосредственностью провинциального простака, с несдержанностью в выраженьях человека" (13, 315).
Удаль и ухарство, как видно, не покидают Астафьева и в течение последующих лет, коль скоро речь заходит об евреях или Эйдельмане. Находясь в американском городе Питсбурге, Астафьев вынужден был - он сам обрисовал этот эпизод в комментарии к "Ловле пескарей..." - отвечать на вопросы, связанные с Перепиской. И так много оказалось в Америке желающих послушать суждения знаменитого писателя по еврейскому вопросу, что неизвестно, чем бы дело кончилось (особенно докучал Астафьеву некий студент "все теми же вопросами насчет "Огонька" и "Даугавы""). По счастью, вмешался советник нашего посольства - "попросил отойти с ним на минутку и, отведя меня в сторону, сказал: "Я так понимаю, что на третий раз вы этому каркающему ворону по русскому обычаю должны дать в морду".
– "Всенепременно!", ответил я" (13, 320-321). Но посольский сотрудник оказался подлинным дипломатом - убедил Виктора Петровича уклониться от мордобоя и вернуться в гостиницу.
Наивная и отчасти детская ("детдомовская") логика: ежели что не нравится - в морду! Так обыкновенно и действует махровый антисемит, спасая Россию. Примерно так же держал себя - по отношению к Эйдельману - Виктор Астафьев и, видимо, не считал свое поведение предосудительным. А может, и куражился - подыгрывал себе, желая "сохранить образ". Неужели он, умудренный жизнью, не знал, как дальше развиваются такие сценарии? Не понимал, что конфликт, начавшийся с оплеухи, может кончиться пулей? Что слово из-вестного писателя подхватывают макашевы, зовущие к резне и погрому? Не помнил Освенцим и Бабий Яр?
Наверное, помнил.
Но ненависть сильнее, чем память.
* * *
На взгляд человека, не жившего в СССР или нацистской Германии, такая позиция кажется по меньшей мере парадоксальной. Действительно: пытаясь освободиться от власти ложных идеологем, писатель насаждает другие - не менее лживые и чудовищные. Но Астафьев во многом оставался именно советским человеком. Имперские предрассудки, как и национальные пристрастия, впитывались нашими гражданами с молоком матери, не говоря уже о святом для "каждого советского человека" понятии Родина, - для Астафьева, о чем говорилось, оно было внутренне важным.
Закономерно, что еще в середине 1980-х годов писатель, ощутив "актуальность" национальной темы, отдал ей дань, более того - был ею захвачен. Чувства, переполнявшие его в ту пору, проявились и в "Печальном детективе", и в "Ловле пескарей...". По мере того как в России утверждалась свобода слова, Астафьев высказывался все более прямо и откровенно, вступая при этом в противоречие с самим собою. Ведь писатель, способный к состраданию, зовущий к миру и милосердию, должен бы, казалось, явить эти качества собственным примером. Тем более что именно в русских Астафьев долгое время видел (или хотел видеть) такие черты, как христианское смирение, долготерпение, отсутствие ненависти. "Русский человек, - заявлял Астафьев, - по природе своей совершенно не приспособлен к ненависти, у него и гена-то такого нет, чтобы ненавидеть. Но большевики его этому научили все-таки"57 .
Да, научили! В том числе - и Астафьева, как бы он ни противился изнутри большевистскому влиянию. Ибо чувство агрессии по отношению к "чужим", воспитанное в советских людях, в нем всегда оставалось и по временам бурно выплескивалось наружу. Желая видеть в смирении отличительную национальную черту, Астафьев сам, увы, вовсе не обладал этой добродетелью. Это, впрочем, лишь одно из проявлений противоречивой натуры Астафьева. Замечательный художник, но - как правильно отметил критик И. Дедков, - "художник, не милующий, а взыскивающий и казнящий ...> По всем правилам новейшего времени он ставит в вину человеку его сословную, национальную и физическую природу и готов унизить весь его род"58 .
Пытаясь объяснить стойкий антисемитизм Астафьева, нередко говорят так: "Ему попросту недоставало культуры". Действительно, недоставало. Астафьев вышел, что называется, "из низов" и, мучительно ощущая в себе этот недостаток, напряженно работал и пытался его преодолеть. Он был самородок и самоучка. В автобиографическом очерке "Стержневой корень" (1975) Астафьев вспоминает о том, что в конце 1950-х годов, уже получив билет члена Союза писателей, он все еще оставался "литературным полудикарем" и, лишь поступив в 1959 году на Высшие литературные курсы в Москве (а ему было тогда уже 35 лет!), принялся "соскребать с себя толстый слой провинциальной штукатурки"59 .
Он много читал и неутомимо учился, и уровень культуры, которого он, в конце концов, достиг, заметно отличает его от прочих "братьев-писателей". Астафьев особенно любил Гоголя, о котором не раз писал; хорошо знал русскую поэзию - Ахматову, Есенина; тянулся и к западноевропейской литературе - это ощутимо во многих его сочинениях. Образы кавалера Де Гриё и Манон Леско, вдохновившие писателя на великолепный пассаж про Адама и Еву в "Пастухе и пастушке", суждения о Достоевском и Ницше в четвертой главе "Печального детектива", цитаты из "Португальских писем" Гийерага в том же романе, приведенные будто невзначай изречения Гете - все это говорит как минимум о широкой начитанности писателя. Но увы! культура, даже "западная", сама по себе отнюдь не противоядие от националистической заразы, и многие выдающиеся мыслители и поэты, и не в одной России, страдали этой древней дурной болезнью. Ксенофобия - не только от бескультурья; она коренится в недрах человеческой природы, воспитании, складе характера.
Можно, наконец, вспомнить и о романтическом мировоззрении Астафьева, изначально устремленного к органическому и родному, о склонности к мифотворчеству, присущей такому типу сознания. Мифы и иллюзии, ими порожденные, - питательная почва любого национализма, притом что имеется множество других причин (конфессиональных, политических, исторических) и неразрешимый узел проблем, который оборачивается национальными войнами, обычно запутан с разных концов. Недостаток же мышления, чуждого категории историзма, легко позволяет, например, возлагать всю вину за 1917 год, как и за дальнейшие события, на группу лиц с характерными фамилиями, во главе которых оказываются то "жидо-чуваш", то "рябой грузын", или объяснять наши беды "происками сионистов", или видеть - уже в новейшие времена - источник зла в отечественном "тель-авидении".