Переписка П. И. Чайковского с Н. Ф. фон Мекк
Шрифт:
До свиданья, дорогая моя.
П. Чайковский.
103. Чайковский - Мекк
Флоренция,
23 февраля /7 марта 1878 г.
Через два часа мы уезжаем. Сейчас я получил письмо Ваше, дорогой друг. Я уже начинал беспокоиться, почему-то вообразил, что Вы нездоровы, и колебался, уж не телеграфировать ли Вам. Теперь я уеду спокойный и счастливый. Обстоятельнее буду отвечать Вам из Швейцарии.
Я глубоко тронут письмом Вашим. Как я ни привык и ни избалован изъявлениями неоцененной дружбы Вашей, сделавшейся теперь краеугольным камнем моего счастья и спокойствия, но при каждом новом письме приходится снова удивляться изумительной доброте Вашей. Благодарю Вас, Надежда Филаретовна, за все, за все. Приходится снова повторить то, что я уже говорил не раз: я был бы счастлив, если б судьба дала мне случай на деле доказать Вам мою благодарность. Из Кларенса я подробно отвечу Вам.
Надежда Филаретовна! После долгого размышления мы с братом решили не заезжать в Соmо и отложить посещение его или до начала апреля или даже вовсе отказаться от него. Причина следующая. Модеста так теперь мучит совесть за то, что он в течение двухнедельного пребывания во Флоренции запустил свои занятия с Колей, что ему не доставит удовольствия краткое пребывание в Bellagio, сопряженное с переездами и по необходимости снова отдаляющее
Что касается двухнедельной жизни во Флоренции, то она оставит во мне впечатление чудного, сладкого сновидения. Я испытал здесь такое множество чудных ощущений и от самого города, и от окрестностей, и от картин, и от чудной весенней погоды, и от народных песен, и от цветов, благоухание которых и в эту минуту услаждает меня, что устал. Нервы расшатались; вот уже две ночи, что я не сплю, а сегодня у меня были обычные нервные замирания, которых я смертельно боюсь. Таким образом, я уезжаю с раздирающимся сердцем из чудного, обаятельно прекрасного города и в то же время рад, что все это кончается. Я бы никогда не решился навеки поселиться в Италии и не понимаю, как люди могут здесь вечно жить, как они не тают и не тонут в этом море разнообразных впечатлений!
До свиданья, дорогой мой друг.
Ваш П. Чайковский.
Я до сих пор не получил ни одного известия и ни одного отзыва о моей симфонии от приятелей.
104. Чайковский - Мекк
Clarens,
26 февраля/10 марта 1878 г.
Вчера вечером мы приехали в Кларенс. В Женеве пришлось ночевать и провести утро. Путешествие было вполне благополучно, но Коля, который не умеет спать в вагоне, очень утомился. Как Женева показалась мне прозаична, бесцветна, скучна в сравнении с роскошной, блестящей Флоренцией! Разница в климате тоже чувствительна. В Clarens я подъезжал не без волнения. Мне живо вспомнилось все, что я здесь пережил и перечувствовал. Воспоминания эти и жутки и в то же время приятны. Как это все теперь кажется далеко! Как будто с тех пор целая вечность протекла... Здесь я проснулся от тяжкого кошмара и среди этой чудной природы снова полюбил жизнь. Здесь нежная братская привязанность и теплое участие далекого дорогого друга возбудили во мне бодрость и жажду к работе.
Я не могу себе представить местности (вне России), которая бы более Кларенса имела свойство успокаивать душу. Конечно, после кипучей жизни такого города, как Флоренция, тихий швейцарский уголок на берегу чудного озера, в виду исполинских гор, покрытых вечным снегом, причиняет несколько меланхолическое настроение. Я замечаю, что Модест немножко грустит по Италии, и я сам не без стеснения в сердце вспоминаю Флоренцию. Но это не надолго. Ощущение грусти очень скоро перейдет в ощущение сладкого спокойствия. Я ни минуты не раскаиваюсь, что мы поспешили сюда приехать. У нас на руках ребенок, которого нельзя запускать ни на один день. Представьте, что вследствие трехнедельного промежутка времени, который прошел с тех пор, как мы выехали из Сан-Ремо, он стал опять хуже и выговаривать и понимать других. Хотя и во Флоренции Модест занимался с ним ежедневно, но оба они были рассеяны и оба занимались урывками и через силу. Нет никакой возможности работать, как следует, при такой массе разнородных впечатлений, которые испытываешь в Италии, среди весеннего пробуждения природы, да еще в таком чудном месте, как Флоренция. Итак, с необходимостью покинуть Италию мы вполне примирились. Не могу примириться только с тем, что мы не заехали в Соmо. Во-первых, я бы и сам невыразимо желал этого, а во-вторых, я знаю, что и Вы этого хотели. Я утешаю себя мыслью, что мы в начале апреля можем отправиться туда через Симплон, а уж потом через Венецию и Вену в Россию. Теперь поживем и поработаем здесь. А чудное место этот берег Немана! Сегодня утром, когда я проснулся и сел к окну, то не мог не(быть потрясенным дивным зрелищем! Не наглядишься на это голубое озеро, окаймленное горами. Что касается дома, в котором мы живем, то он не оставляет ничего желать относительно удобств, чистоты, превосходной пищи, услужливости хозяйки, а главное, уютности помещения. Я занял ту же комнату, где жил с Толей, а Модест с Колей поселился внизу. В моей комнате стоит очень порядочный инструмент.
Теперь отвечаю Вам, дорогая моя Надежда Филаретовна, на вопросы, касающиеся моей дальнейшей судьбы, в которой так много счастья сулит мне дружба Ваша. Вы поистине мой добрый гений, и я не имею слов, чтобы выразить Вам силу той любви, которою я Вам отплачиваю за все, чем я Вам так безгранично обязан.
Касательно моих отношений к известной особе скажу следующее. Развод был бы, разумеется, самым лучшим способом покончить дело; это самое горячее мое желание. Я совершенно уверен, что сумма, о которой Вы говорите, вполне достаточна и что известная особа предпочтет ее очень непрочной пенсии, которую я обещал выплачивать ей. Она, конечно, найдет выгоднее взять разом целый капитал, чем иметь в виду ежемесячную ассигновку, которая находится в прямой зависимости от состояния моего здоровья и моей долговечности. Я могу умереть очень скоро, и она лишится тогда своей пенсии. Но я могу согласиться на эту форму контрибуции только в случае, если она даст формальное обещание на развод. В противном случае я нахожу более удобным выдавать ей ежемесячную субсидию и держать ее посредством этого в своей зависимости. В последнее время я имел случай убедиться, что известная особа ни за что не оставит меня в покое, если она не будет сдержана страхом лишиться пенсии. Пенсию эту я назначу ей условно, т. е. “веди себя хорошо, не приставай ни ко мне, ни к родным (в последнее время она выдумала писать письма моему старику-отцу), держи себя так, чтобы я не тяготился тобой, и тогда будешь получать свою пенсию. В противном случае делай, как хочешь”. Вам покажется, что этот язык слишком резок и груб. Не хочу посвящать Вас, друг мой, в отвратительные подробности, свидетельствующие, что известная особа не только абсолютно пуста и ничтожна, но вместе с тем существо, достойное величайшего презрения. С ней нужно торговаться, не стесняясь в выражениях. Итак, или развод или пенсия. Выдача крупной суммы вперед не обеспечит меня от ее вмешательства в мою жизнь. Во всяком случае, нужно, чтобы кто-нибудь взял на себя вести переговоры с ней, и я никому иному не могу поручить этого неприятного дела, кроме
Относительно того, что Вы хотите и по возвращении моем в Россию продолжать Ваши заботы о моем материальном благополучии, я скажу следующее. Я нисколько не стыжусь получать от Вас средства к жизни. Моя гордость от этого ни на волос не страдает; я никогда не буду чувствовать на душе тягости от сознания, что всем обязан Вам. У меня относительно Вас нет той условности, которая лежит в основании обычных людских сношений. В моем уме я поставил Вас так высоко над общим человеческим уровнем, что меня не могут смущать щекотливости, свойственные обычным людским отношениям. Принимая от Вас средства к покойной и счастливой жизни, я не испытываю ничего, кроме любви, самого прямого, непосредственного чувства благодарности и горячего желания по мере сил способствовать Вашему счастью. Если я выразился в одном из моих прежних писем, что скоро перестану принимать от Вас установленную ассигновку, то это потому, что мне до сих пор не приходило в голову, что Вы даже и по возвращении моем в Россию хотите продолжать ее. Я нисколько не имел в виду дать Вам почувствовать, что, возвратившись на родину, не хочу более зависеть от Вас и считать себя обязанным Вам; никогда подобная мысль даже мельком не приходила мне в голову. Я Вам скажу прямо и откровенно, что для меня будет неизмеримое благо, если благодаря Вам я буду обеспечен от всяких случайностей, от самодурства кого бы то ни было, словом, всех тех цепей, которые связывают человека, ищущего средств к жизни посредством обязательного труда. Будучи очень непрактичен, я всегда страдал от недостаточности средств, и эта недостаточность часто отравляла мне жизнь, парализовала мою свободу и заставляла ненавидеть мой обязательный труд. Полагаю, что я, во всяком случае, останусь в Москве и в консерватории. Это необходимо по многим причинам, но, имея другие средства к жизни, я перестану ненавидеть свой учительский труд как какое-то неизбежное зло и, сознавая себя свободным уйти от него, когда вздумается, почувствую себя совершенно иначе при исполнении этого трудного дела. Но о том, что я буду делать впоследствии, мы поговорим когда-нибудь подробнее.
Надежда Филаретовна! Раз навсегда говорю Вам, что я приму от Вас все, что захотите предложить мне, без всякого ложного стыда. Я бы желал только одного: чтоб Вы никогда не заботились обо мне в ущерб себе. Я знаю, что Вы богаты, но ведь богатство так относительно. Большому кораблю большое и плаванье. У Вас большие средства, но зато и большие необходимые траты.
Благодарю Вас, друг мой.
Безгранично Вам преданный
П. Чайковский.
105. Мекк - Чайковскому
Москва,
27 февраля 1878 г.
С каким восторгом я читала Ваше объяснение нашей симфонии, мой дорогой, бесценный Петр Ильич. Как счастлива я, что нахожу в Вас полное подтверждение моего идеала композитора. Вы думаете, милый друг, что мне непонятно то, что Вы говорите. Но, боже мой, напротив, Вы объясняли мне процесс творчества именно так, как я его понимаю, несмотря на то, что многие люди словами и примерами старались изменить во мне это представление. Мне говорили в опровержение той связи, которую я ставила между сочинением и внутренним состоянием композитора: “Неужели Вы думаете, что музыкант чувствует что-нибудь, когда сочиняет?
– Никогда! (Это говорил мне музыкант же.) Он только обдумывает, как и где пользоваться техническими средствами искусства. Музыка на все имеет определенные правила и указания, так что достаточно выдумать маленький, ничтожный мотив в два такта, для того чтобы из него сделать очень много”. Я не оспаривала той печальной истины, что большинство сочиняет именно так, но чувствовала, что различие между композитором по вдохновению и композитором-механиком всегда слышится в самой музыке, и когда мне говорили: “Все так сочиняют”, я спрашивала: “Неужели и Чайковский?” Мне отвечали: “Вероятно”. Мне было больно за мое дорогое искусство, и я все-таки оставалась при своем убеждении, что должна существовать внутренняя связь между композитором и его произведениями, и Вы, мой милый, дорогой мне человек, подтверждаете мое убеждение, олицетворяете мое представление композитора по внутреннему побуждению. Я счастлива, что могу сказать: “Е pur si muove” и что это счастье Вы мне доставили!
Наша симфония произвела на меня совершенно соответствующее ей впечатление. Первая часть действовала на сердце глубоко, тоскливо, жутко, - что за тема в ней, что за смелое последование аккордов (это действует на меня каким-то электрическим восторгом), какая заключительная партия; можно с ума сойти, так это хорошо. Вторая, о, боже мой, я хотела бы ее обнять, приласкать, так она прелестна своею задумчивостью и своими дорогими, родными чертами. Scherzo, ну, это верх оригинальной прелести. Скажите мне, пожалуйста, Петр Ильич, - мне очень интересно знать весь процесс зарождения такого творения, - что Вам раньше пришло в голову для Scherzo: мотив или инструментовка его? Они до такой степени идут один к другому, что можно подумать, что этот субъект так и родился в этой пеленке, так что мне пришло в голову, что Вам первоначально явилась мысль такого pizzicato, и к нему уже Вы сочинили подходящую тему. Coda замечательна. Последняя часть очаровывает воображение своею картинностью, и потом опять эти руские звуки, - о, что это за прелесть! Все в человеке удовлетворяется, сердце очаровано звуками, ум мыслями. Скажите еще, дорогой мой: у Вас являются намеренно эти русские черты в Ваших сочинениях или незаметно для Вас самого, как выражение Вашей русской души? Московские немцы ставят Вам этот характер в упрек, но ведь на то они и немцы. Когда их Вагнер с возмутительным нахальством кричит на всю Европу, что он создал немецкую музыку, они верят этому и поклоняются ему, а таланту, который сам об себе молчит, ставят в упрек его родное чувство; но бог с ними, они так наивны, что находятся в законе невменяемости. Я нахожу, что если Глинка - создатель русской музыки, то Вы - ее великий образователь. Мне никогда не случалось читать сравнения в искусстве Бетховена с Микель-Анджело, но я нахожу Ваше замечание весьма метким и верным: у обоих сходство характеров в произведениях. Я с нетерпением жду выхода в свет четырехручного переложения нашей симфонии, мне так хочется слышать ее опять и ближе изучить. Я буду очень рада, если не Клиндворт будет перекладывать, потому что я лично не люблю его переложений, я нахожу, что он гонится за невозможным и этим вредит основному достоинству сочинения: он хочет сохранить всю роскошь инструментовки, - это, по-моему, невозможно на фортепиано, - и этим затемняет начальные мысли. В оркестровом исполнении Ваши сочинения для меня совершенно ясны по первому разу; это замечательно красивое, красноречивое, богатое, полное и необыкновенно ясное изложение мыслей, чувств, представлений, самого эстетичного свойства при самой изящной внешности. В переложениях же Клиндворта я ничего не понимаю, для меня все превращается в какой-то хаос, из которого выносишь одно только чувство, - это сожаление, что у тебя так мало рук. Конечно, это потому, что я плохой музыкант. Но зато как страстная любительница Вашей музыки я горячо желаю слышать то, что мне нравится, а тут я должна это отыскивать в целой груде бесспорно великолепного товара. Но ведь все хорошо в свое время и в своем месте: на оркестре это производит потрясающее действие, а на фортепиано, вследствие уже однообразия его звука, запутывает.