Пересуд
Шрифт:
— И приговорим. Пять лет хватит тебе? — спросил Маховец.
— Вполне.
— Пять лет, — утвердил Маховец. На этот раз он не просил никого голосовать.
Впереди у него была цель и он не хотел слишком затягивать время.
— Ну, с Галиной Яковлевной мы уже выяснили, — повернулся он направо.
— Любовь Яковлевна!
— Никак не запомню. Вы согласны с приговором?
— Ничего я не согласна. Всю жизнь живу, как люди живут, — обиженно сказала Белозерская. — Никому зла не сделала.
— Вот! — поднял палец Маховец. — В самую точку! К чему мы и ведем всем ходом наших…
— Дебатов, —
— Да. Дебатов. К тому мы ведем, что именно все люди так живут. То есть — все преступничают.
— Ничего я не преступничаю!
Маховец не захотел больше с нею спорить.
— А это ваша дочка? — спросил он, глядя на Арину.
— Моя — и не приставайте к ней. А ты если тронешь, — сказала Любовь Яковлевна отдельно Притулову, — то я не посмотрю на твое ружье, я тебе все глаза вырву, понял?
Притулов улыбнулся:
— Пока не собираюсь.
— И потом не собирайся!
Маховец поднял руку:
— Тихо! Дайте девушке сказать. Признавайся, девушка, в чем виновата. Быстро дадим тебе годик и пойдем дальше.
— Аборт сделала! — сказала Арина с вызовом. Вызов был адресован не столько Маховцу и Притулову, сколько матери. Та одернула ее:
— Никто не просит на весь автобус орать!
— А везти меня в Москву — кто просил? — еще громче сказала Арина.
— Есть страны, за аборт в тюрьму сажают! — крикнул Димон.
— Ты можешь помолчать, идиот? — повернулась к нему Наталья.
— Ага! — ухватился Маховец за новый поворот. — Значит, не девушка виновата, хотя тоже виновата, а мама ее подбила! И еще строит из себя неизвестно что! Любовь Яковлевна, это как понимать? Вам известно, что за подготовку преступления дают больше, чем за само преступление?
— Не лезьте в семейные дела! — отрезала Любовь Яковлевна.
— Неуважение к суду, — заметил Притулов. — А мы вот что сделаем. Пусть дочка мамашу сама судит. Тебя как зовут, девушка?
— Арина, — ответила она, отводя глаза от нехорошего взгляда Притулова. — Не буду я ее судить.
— Будешь! — твердо сказал Притулов.
— Вы совсем, что ли? Родную дочь на родную мать натравливаете! — закричала Любовь Яковлевна.
— Да неужели? — изумился Маховец. — Нам и натравливать не надо, она вас и так ненавидит. Скажи, Арина. Только правду. Скажи.
И Арине очень захотелось это сказать. Она, в общем-то, было дело, говорила матери разные слова, в том числе и ругательные, но, во-первых, это было не при людях, а, во-вторых, от матери все отскакивало, как от стенки. «Кричи, кричи, — приговаривала она. — От крика умней не станешь».
Она казалась Арине иногда какой-то несговорчивой глыбой, для которой одна радость в жизни — давить на дочь и не давать ей жить. Арина даже сон видела, страшный: будто берет она в руки большой молоток, каких в жизни не бывает, бьет равномерно мать по голове и кричит: «Скажи, что ты дура!» — а та спокойно улыбается и отвечает: «Сама дура!»
И Арина громко сказала:
— Ненавижу! Чистая правда!
— Ариша! — ахнула Любовь Петровна. — Ты что?
— Да, ненавижу! — твердо повторила Арина. — Я сто раз тебе говорила, а ты не верила! Вот теперь будешь знать! А то убьют, а ты так и не узнаешь. Вот, знай теперь!
— Люди же! — просила
— Слышала! — ответила Арина. — Только и слышала: люди, люди, люди, что подумают, что скажут! Тебе кто дороже вообще, люди или я? И кому вообще надо все, что ты со мной делаешь, мне или тебе?
— Да тише ты, господи! Что я делаю-то, опомнись!
— Дышать не даешь!
00.25
Зарень — Авдотьинка
Маховец оставил мать и дочь доругиваться, а сам, сопровождаемый Притуловым, шагнул к Наталье и Куркову.
Курков был готов сознаться в чем-нибудь вымышленном, потому что преступлений за ним не водилось. Не считать же таковым пустячный случай мелкого воровства, о котором Леонид если и вспоминает, то с улыбкой — и даже, возможно, слегка гордится им, потому что не деньги украл, не кусок колбасы, а краски, два тюбика краски украл у художника-ветерана, модерниста в русле традиции, Альберта Жувачева, жившего в окраинной избушке, которую гордо именовал мастерской. Жувачев был настолько же бездарен, настолько и гостеприимен, то есть — безгранично и с азартом. Где-то в городе была у него нормальная квартира и нормальная семья, которую он навещал раз в неделю, чтобы помыться, а остальное время сидел в своей избушке, заросший бородой, и вечно у него собиралась художественная и артистическая молодежь. Там Курков встретил Наталью и возникла у них во время выпивки взаимная симпатия, скоро перешедшая в отношения.
Жувачев в тот вечер угощал — как, впрочем, и всегда: брат у него жил в Германии, занимался какой-то коммерцией, а заодно рассовывал по салонам творения Жувачева, спрос на них был, а вывозил их брат за границу хитроумно, предъявляя таможне в виде самодеятельного творчества своего сына, не имеющего художественной ценности (творчество имеется в виду, не сын). Мальчик стоял тут же и кивал, таможня давала добро. Таким образом, деньги у Жувачева водились.
Он угощал, показывал свои новые полотна, которые плодил обильно, как таракан потомство, молодые люди похваливали, скрывая усмешки, Леонид дурачился таким же образом, задумчиво и, как бы скрывая восхищение, говорил: «Здорово!»
Картины сменяли одна другую, и вдруг Леонид поймал себя на том, что ему нравится. Может, выпил лишку, может, настроение было такое, но он увидел в мазне Жувачева вовсе не мазню, а вещи со смыслом, с движением, с наполненностью. Может, не такие дураки эти заграничные покупатели? Может, Жувачев вообще гений, а они, все из себя непризнанные гении, запомнятся только тем, что были знакомы с Жувачевым?
Леонид оглядел избушку, и она вдруг показалась ему прибежищем настоящего свободного художника. Подрамники, холсты на полу вдоль стен, большой стол, заляпанный краской, разномастные стулья и табуреты, нарочитая захламленность во всех углах, кровать, застеленная мохнатым одеялом, банки и бутылки по полу, мусор — все это ему казалось раньше логовом добровольного нищего, а теперь увиделось мастерской неприхотливого гения, который, возможно, и не понимает, что он гений. Леониду захотелось состариться, отпустить бороду, засесть в такой же избушке, выпивать, писать гениальные картины и плевать на то, что о тебе думают.