Перевал
Шрифт:
Все вышли из барака, закурили по последней перед сном цигарке. Только Исусик сидел в стороне, чтобы не не оскоромиться, — табаку он не курил.
В небе слоились темные облака. Где-то в горах голосом глиняной игрушки вела длинный счет людским годам недремлющая кукушка. Перебивая ее задумчивый голос, чеканил перепел в траве: «Спать пора», и чуть слышно доносился лай собак из Шипичихи. Илька напрягался, стараясь уловить голос Османа, и подумал: «Хоть бы скорее уплыть подальше». На костер неслышно налетали и шарахались в темноту крылатые мыши. На перекате в конце острова звучно плескалась
Архимандрит — так звали лохматую собачонку сплавщики — во время дебатов лежал под нарами и не шевелился. Сейчас он вылез на плот и юлил возле мужиков. Те благодушно трепали его за волосатую морду и обзывали кому как желательно.
Долго дивился Илька на эту невиданную собаку, спрашивал, откуда она взялась и как. Мужики хитровато посмеивались, но в конце концов мальчишка все-таки узнал непростую и загадочную историю этой собаки, по определению Дерикрупа, принадлежащей к благородной вроде бы породе болонок.
Хозяйкой собаки была жена начальника сплавной конторы, очень дельного и сдержанного мужчины. До революции он долго служил лесничим. Уже будучи немолодым человеком, случайно и дико влюбился в дочку промотавшегося вконец дворянина со старинной фамилией. Дворянин этот в смутные годы революции и гражданской войны исчез с лица земли, а дочка осталась с молчаливым лесничим, подверженным романтике. Взамен приданого она привела ему на шелковом поводке совершенно ненужную, но падкую на сладости собачонку.
И вот эта собачонка вместе со своей хозяйкой очутилась на сплавном рейде среди разношерстного народа. Бабы плевались, узнав, что барыня дает собачонке тот же сахар, от которого сама откусывает. Целыми днями сидела хозяйка с собачонкой в плетеном креслице возле окна, квелая, рано поседевшая, и мечтательно смотрела вдаль.
Потревоженное гражданской войной, сдвинутое с родных мест разрухой и голодом население поселка жило трудно. Вместе со всей страной люди на рейде тужились, чтобы сделать немыслимое дело — поднять одряхлевшую Русь на новые строительные леса. А среди них, как измочаленная хворостина в куче деловых лесин, запуталась эта несчастная барынька.
Конечно же, все, начиная от ребятишек и кончая служащими в конторе, как могли, изводили ее.
Однажды поселковые ребятишки замыслили дерзкое дело и осуществили его: они утащили у барыньки собачонку и швырнули ее в реку. Собачонка каким-то образом выкарабкалась на катер, забилась под лавку, и ее обнаружили спустя несколько дней уже в верховьях реки, куда поднималась молевая бригада Трифона Летяги. Собака очутилась на сооруженном в верховьях плоту и по недоразумению или ехидному умыслу получила мужское имя — Архимандрит. Она уморительно служила и опрокидывалась кверху лапами при первом окрике, боясь всего до смерти, как и ее хозяйка.
О хозяйке этой сплавщики говорили часто. Она была чем-то вроде постоянного недуга. И говорили о ней такое, что даже Илька, с малолетства привыкший к грубым ругательствам и срамным рассказам, краснел.
Однако при всем этом мужики сучонку не уничтожили, даже привязались к ней. Но спать на постель ее не допускали, хотя в силу аристократической привычки она норовила иногда прилечь на что-нибудь мягкое. Место собаки на улице или под нарами — исключения не делалось
Илька накормил Архимандрита и загнал под нары, долой с глаз Исусика. Тот пинал собачонку при всяком удобном случае. Сам Илька лег спать между Трифоном Летягой и дядей Романом.
Полежав немного, он тронул бригадира и вполголоса спросил:
— Нет ли у вас, дядя Трифон, шелковой нитки?
— Зачем тебе?
— Я бы обманки сделал и харюзов наловил, ухой бы нас накормил.
— Спи, спи, кормилец, — сонно отозвался натомившийся бригадир и натянул на Ильку дождевик, заботливо ощупывая мальчонку: не поддувает ли ему под бок?
Илька вытянулся и затих. Он еще долго не мог уснуть. Прислушиваясь к свирепому храпу сплавщиков, он снова думал о взрослых людях — таких неодинаковых, таких непостижимых.
Разные люди живут на земле
Да, разные. Даже эти семеро из одной артели ничем не походили один на другого. За несколько дней Илька успел внимательно присмотреться к сплавщикам и немного ближе узнал каждого.
Вот бригадир Летяга. Есть белка с таким названием в Сибири. Делает она огромные прыжки с дерева на дерево, летает, как говорят про нее.
Ловкий в работе, всегда собранный, умеющий приноровиться к любой обстановке бригадир как нельзя лучше соответствовал своей фамилии. Да и глаза Трифона Летяги напоминали беличий пушистый мех. Если в этот мех подуть, он становится темнее, рассыпаясь, словно пепел. Лучистые и мягкие, в глубине глаза Трифона были темносерые и, когда он сердился, становились совсем темными. Казалось, на светлое небо наползала туча, которая пряталась за облаками зрачков.
Фамилия Трифона была одновременно и его прозвищем, потому что точнее ничего придумать нельзя. Трифон, как узнал Илька, а скорее почувствовал по постоянному вниманию и заботе, какой-то ненадоедной, грубоватой и простой, тоже из сирот. Только осиротел он уже большой, когда ему было шестнадцать лет. На плечи шестнадцатилетнего парня легло хозяйство и забота о двух младших братьях и сестренке, а также и о матери. Он и до сих пор половину своей зарплаты отсылал семье, жил бережно.
Второй, наиболее заметной фигурой, был дядя Роман, Красное Солнышко. Дядя Роман говаривал о себе: «В моей жизни приключений было больше, чем дырок на терке». И в самом деле, жизнь его, что камешек, запущенный озорным парнишкой без всякого смысла. Куда камешек полетит и что с ним станется никому неведомо.
Был дядя Роман множество раз женат, но остался без семьи. Имел массу профессий, но ни одна к нему не приклеилась. Все в жизни он приобретал легко и сбывал не задумываясь. Если дело доходило до нательного белья, он и его снимал без всякого сожаления. Где только ни колесило Красное Солнышко, чего только ни видело, но вот на старости лет, подобно бесприютному шатуну медведю, подался старик в родные сибирские леса — умирать.
Ну, о Дерикрупе говорить нечего. Он весь на виду. В артели его любили за болтовню, беспутную и широкую натуру, называли малахольненьким. Узнать поближе и расспросить его о прошлом житье-бытье как-то не догадывались, считали, должно быть, что делать это незачем, а сам о себе он распространяться не любил.