Переводчица из «Интуриста»
Шрифт:
— А, Майкина! Здравствуй! Зашиваемся, понимаешь. Совершенно зашиваемся, — отвечала мне дежурная переводчица, едва кинув на меня из-за барьера беглый взгляд и снова уткнулась в свои бумажки.
— Слушай, я спрашиваю про выставку. Скажи, кто с ней работает?
— Погоди, Майкина, погоди! Сизиков! Сизиков! Сколько раз я говорила, что наряды на автомашину в таком виде принимать не буду. Вот забирай их назад! Ни-ни, слушать ничего не хочу. Слышал, что Соколова сказала? Так вот, забирай их! Тебе что, Майкина? Ты меня?
— Да, я тебя. Мне Гоша велел сюда идти. Сказал, буду работать с выставкой.
— Выставка чешской книги?
— Да нет же…
— Точной промышленности?
— Мод! — кричу я. — Выставка мод!
—
Я поднимаю трубку телефона и называю номер: двести семьдесят один. У Николая Павловича приятный голос. Он обещает спуститься через несколько минут, а я в ожидании прохожу в холл.
Высокий человек входит в холл. Он чуть сутулится. Он останавливается в дверях и ищет кого-то глазами. Я поднимаюсь и иду ему навстречу.
— Вы меня?
— Если вы Майкина, то да.
У человека крупная голова, светлые волосы и светлые глаза. Лицо немолодое, под глазами — мешки. Он без галстука, и ворот рубашки распахнут. От него пахнет табаком.
— Да, я Майкина. Здравствуйте.
У него сильное рукопожатие и ладонь большая, чуть влажная.
— Рад познакомиться. Значит, будем работать вместе? — И, не дожидаясь ответа: — Работа предстоит трудная, не скрываю. Но ведь вы молодая, нервы крепкие. Выдержите?
— А при чем здесь нервы?
Он улыбается, смотрит на меня секунду молча и потом говорит, не отвечая на мой вопрос:
— Здесь побеседуем или поднимемся в номер? Идемте-ка лучше в номер!
В номере распахнуты все окна и дверь на балкон. Но табачный дым не улетучивается, а медленно плывет по комнате от стены к двери и обратно. На столе разложены бумаги, стоит пишущая машинка и, рядом с пепельницей, бутылка минеральной воды. Что он пишет на этой машинке? И зачем столько бумаг? Я сажусь к столу, а Русаков снимает пиджак, вешает его на спинку стула и начинает ходить вокруг стола, разговаривая со мною. Я верчу головой, пытаясь уследить за ним, но потом начинает болеть шея, и я смотрю на скатерть. Русаков учит меня, ведь мне предстоит работать не с нашими советскими людьми, а с иностранцами. Ну и что же? Я уже работала с иностранцами, и напрасно он объясняет мне то, что давно известно. На белой скатерти растеклось когда-то винное пятно. От времени оно выцвело, побледнело, но края его еще розовеют и будут розоветь всегда, пока существует эта скатерть. Я читала в одной книжке, что старые винные пятна не вывести уже ничем. Интересно, кто пил здесь вино и пролил его на скатерть? Обычно в комнате никто не оставляет своих следов. Вот живет Русаков. А он уедет, что от него останется? Уборщицы проветрят как следует номер, улетучится запах русаковского табака, пылесосами вычистят ковры и мебель, сменят салфетки на тумбочках и пианино, и въедет в номер новый человек, въедет так, словно до него здесь никто и не жил…
— Бу-бу-бу… — бубнит Русаков.
И вдруг останавливается. И смотрит на меня. Я поднимаю голову и смотрю на Русакова: чего он остановился? Кажется, он заметил, что я его не слушала. Он спрашивает: «Вы поняли, как надо держать себя с этой женщиной?» Мурашки бегут у меня по спине, много-много мурашек. Какая женщина? И что я должна понять? Я стараюсь соображать быстро-быстро: это, наверное, та женщина, за которую я ответственна. Но почему же об ответственности я слышала, а о женщине нет? Неважно. Разберусь позже. Увижу эту женщину и разберусь. Я киваю головой:
— Да, мне ясно, как я должна держать себя.
— Значит, так: завтра она уезжает. Сегодня вы должны будете сопровождать ее в цирк и вечером присутствовать на прощальном ужине. А завтра — на аэродром. У вас есть какие-нибудь вопросы?
Нет, у меня нет никаких вопросов. Я поеду в цирк, а потом на ужин, а потом на аэродром. Нисколько не трудно! Куда труднее водить экскурсии в Третьяковскую галерею или Кремль. И куда ответственнее. Я веселею. А Русаков говорит:
— Ну и прекрасно. Значит, договорились? Встречаемся внизу в полшестого. Ну и прекрасно.
Добрый день, мадам!
Вы помните меня, мадам? Плохо наверное. А я вас отлично помню. Вас многие у нас в «Интуристе» отлично помнят, но лучше всех — я, ведь я была вашим гидом, вашим переводчиком и чаще других видела и наблюдала вас. У вас была ослепительная улыбка. Она сначала восхищала меня, потом раздражала, сейчас она вызывает у меня сочувствие. Вы по-прежнему так улыбаетесь, мадам? Неужели вы сохранили неизменными все ваши приемы — от этой улыбки до безмолвного постукивания пальцами? Вы, наверное, постарели, и вам приходится совсем туго. Немногие понимают, как вам приходится туго. Среди этих немногих — я. Зря вы ссорились со мной, мадам. Когда мы встретились с вами в первый раз…
Впрочем, об этом надо подробнее.
В половине шестого мы встречаемся внизу с Русаковым.
День кончается, закончены объезды города, экскурсии в музеи, а до отъезда в театры еще остается немного времени, и дежурная переводчица сидит сгорбившись за столом, опустив на сплетенные руки голову.
Я хожу по бюро тихо, чтобы не беспокоить ее, заглядываю в книгу приезда, потом в книгу регистрации паспортов. Там написано размашистым почерком: «Выставка мод» — и ниже значатся два имени: Бранд Альма и Стооль Марта. Бранд — это, должно быть, нечто тучное, с жесткими усиками над верхней губой, которые она, должно быть, выщипывает по утрам во время туалета. И почему, собственно, мы должны ехать в цирк — именно в цирк? Странное место для деловой встречи.
— А почему мы едем в цирк? — спрашиваю я Русакова.
— Так захотела мадам, — отвечает Русаков.
Легкий стук кабины лифта, распахиваются двери. Из кабины выходит женщина. Все, кто находится в холле, разом поворачиваются в ее сторону и замолкают. И не потому, что лифт как-то по-особому стукнул и привлек внимание. И не потому, что женщина сделала что-нибудь вызывающее, громкое. Нет, она тихо ступает по ковру, направляясь в нашу сторону. Каждый ее шаг легок и осторожен. Но во всем ее облике, в движениях есть что-то завораживающее, что-то не позволяющее не задержаться на ней взглядом, не восхититься ею, остаться равнодушным. Но женщина не знает этого. Она не замечает, что все смотрят на нее. Она так свободна и не смущена, словно в вестибюле нет никого. Я смотрю на эту женщину и чувствую, что теряюсь. С каждым шагом она приближается ко мне, становится больше, а от меня, кажется, остаются одни глаза, жадно всматривающиеся в нее. Я только успеваю сообразить, что это «та женщина», а она уже подошла и стоит рядом, касаясь меня мехами и распространяя вокруг тревожный запах своих духов. Женщина поворачивается к Русакову, говорит ему что-то, и запах ослабевает. Русаков протягивает руку в мою сторону, и запах духов опять усиливается: рядом со мной появляются темные глаза, блестящие и улыбающиеся, и эти глаза что-то говорят мне, ласково щурятся, но я ничего не понимаю… Я только повторяю все время: «Да, да, хорошо». Мне и вправду хорошо. И всем, наверное, хорошо, потому что глаза не перестают улыбаться. Все сдвигаются с места и идут к выходу. Я тоже. Откуда-то вдруг появились другие люди, они тоже имеют отношение к этой женщине, потому что они окружают ее, помогают сойти со ступенек и останавливаются около машины.
Описать эту женщину я не берусь, хотя существуют в нашем словаре слова, созданные специально для таких женщин: «околдовать», «пленительная», «чудо» и прочее. Если отобрать из этих слов самые сильные, расположить их в стройном, благородном порядке, придать им чистоту и звучность, получится, быть может, нечто похожее на нее.
Когда мы садились в машину, рядом с мадам оказалась маленькая пожилая женщина. Я удивилась — мы и не заметили ее, а ведь она, наверное, все время была рядом.
С другой стороны мадам села я.