Переворот
Шрифт:
Мы с Шебой пытались заполнить эти отупляющие, бессонные часы любовными играми, но песок вмешивался и обдирал наши половые органы. Песок тут странный — черный с белым, как соль с перцем, и порой казалось, что перед тобой огромная страница мельчайшей печати, которую невозможно прочесть. Шеба ложилась, уткнувшись головой мне в живот, и тихонько меня сосала или же играла на анзаде и пела, тогда как я отбивал ритм на впадине моего живота:
Ласкай меня, детка, Ласкай, если можешь. И если не дадут мне глотка воды, Я пососу мужика.Солнце било прямо в квадраты верблюжьей кожи над нами с такой силой, что кожа становилась тонкой, как промасленная бумага, окружающая свечу, и мы в своих борениях старались попасть в тень тел друг друга. А я начинал думать о ручьях и тенистых садах, которые описывал старый измотанный Мухаммед в критическую пору середины жизни, когда он пытался отвлечь упрямых жителей Мекки от их каменных идолов и богинь, а еще чаще — о содовом фонтанчике в магазине мелочей в Фрэнчайзе, который — если я правильно помню — назывался «Оазисом фармацевтики и всякой всячины», где я впервые встретил Кэндейс среди пугающего изобилия новшеств в ярких обертках, возле стойки с вредоносными солнечными очками. И пока милая головка Шебы с
27
Слащавостью ( фр.).
Летом, которое затрагивает даже октябрь, торговцы Фрэнчайза опускают навесы над своими лавками, и на широкий, слепящий от яркого света тротуар ложится почти сплошная зубчатая полоса тени, слившаяся сейчас с удушливой тенью в палатке, где я лежал, утолив жажду воспоминаниями, а в них я нерешительно, со страхом дважды посмотрел в обоих направлениях и, перейдя опасную улицу, скрылся в густой зелени колледжа. Под величавыми аркадами вязов и более горизонтальных ветвей дубов и темно-пунцовых лесных буков казалось, что ты находишься под водой, а мы, студенты, словно вытянутые преломлением света, как бы молча плаваем в ней. В этом свете аквариума учебные здания выглядели гипсовыми храмами, спущенными на землю в качестве украшений с прочными стенами и нарисованными окнами; особенно поддельным выглядело здание гуманитарных наук. Затем колесо погоды в Северной Америке поворачивалось и наступали перемены: вязы становились золотыми, листья опадали, впуская небо, и их жгли большими кучами, за которыми следила команда дворников из седеющих «городских», пожиравших глазами наших девочек. Осенний аромат этого дыма одолевал едкие выбросы бумажных фабрик и напоминал молодому Феликсу, как женщины его деревни расчищают заросли, чтобы посеять маниоку и маис. Они с песнями подрезают и выкорчевывают поросль, дружно нагибаясь до земли под африканским небом, безмерность которого слегка сродни безмерности неба над фермерскими хозяйствами и домами преподавателей на главной улице в викторианско-готическом стиле, с изгородями и лужайками перед ними. Над серебристыми силосными башнями и рядами початков кукурузы, над лугами, усеянными тучными коровами, платиновые облака наползают друг на друга в победоносном, насыщенном влагой изобилии. В Африке облака бегут как стада диких зверей, растянувшись серой вереницей, вечно спеша куда-то, над этой везде бедной саванной. Затем карусель времен года снова повернулась, и в воздухе появился огонь, а все листья облетели — все стало черным и белым, черные ветки на белесом небе, черные люди на белой земле, и Кэнди ждала, ждала своего Счастливчика у темного, как вход в пещеру, входа в Ливингстон-Холл в красном, словно рождественская лента, вязаном шарфе, подчеркивавшем снежную белизну ее волос. Шарф этот связала ее мать вместе с такими же красными варежками, которыми Кэнди держала свои тетради землистого цвета и большой учебник по экономике в скользкой голубой обложке, прижав их к груди, будто согревая. Повсюду был снег, превращавший действительность в мираж, приподнимавший все в глазах Счастливчика, от чего автомобили пели, крутя цепи, а подоконники опускались до уровня земли. Это был действительно другой мир, породивший другую расу людей, которые весело перекликались в этой призрачной стихии, сквозь эту звездную кашу. И пригоршня этих крошечных льдистых перышек обожгла сейчас его лицо, растаяла на губах и раскрыла его горло, так что он смог произнести Шебе слова любви. Обменявшись с ним поцелуем, Кэнди спешила втащить его в пещеру, где радиаторы беспечно исторгали в воздух тепло, противостоя холоду, входившему с ними в двойные двери, а застланный линолеумом пол был грязным от принесенного ногами тающего снега и попавших сюда продуктов бумажного производства — спичек, оберток от жевательной резинки, маленьких красных ленточек, которые снимают с пачки сигарет, чтобы ее открыть, и пестрого мусора.
Должно быть, я задремал. Когда я очнулся, голова Шебы тяжелым грузом лежала на моем усыпанном песком животе, а мне привиделось, что на коленях у меня лежит учебник по экономике, раскрытый на суровом лице Адама Смита или на диаграмме снижения покупательной способности гульдена после 1450 года. Через несколько минут лекция окончится, и я смогу выпить дневную кружку пива в кафе «Бэджер». В кварталах, окружающих студенческий городок, были закусочные, кафе-мороженое и бары; мы собирались там, в этих островках тепла среди океана холода, — Кэнди, я и ее друзья, — и беседовали. Среди ее друзей было немало американских негров, которых тогда начали называть афроамериканцами, — Кэнди принадлежала к тем белым женщинам, которые не могли оставить без внимания черных мужчин. На этих женщинах не лежит отпечатка Каина или Хама, — просто хромосома авантюризма сексуально влечет их к черному телу.
28
Презрительное прозвище американцев.
Я облизнул губы, вспоминая пиво, которое мы пили потом в студенческих землячествах, куда приглашали пьюзеистов-баптистов потопить свое ежегодное горе, и как от ковров несло запахом гниющего хмеля, и как чокнутая студентка, лишившаяся предрассудков без помощи философии освобождения от предрассудков, покладисто отдавалась в жалкой комнате наверху, задрав юбку и сбросив трусики, целой очереди пьяных мускулистых извергателей семени. Шеба передвинула голову, и кожа там, где слиплись наши тела, натянувшись, казалось, вот-вот лопнет. Она положила голову возле моего плеча, рот ее был открыт, и серый язык принялся слизывать пот с моей кожи.
Был ли я счастлив? Меня называли Счастливчиком, но, по правде говоря, учиться было тяжело. У меня была стипендия от некоего темного фонда отмытых и вновь вошедших в оборот правительственных денег, и я вынужден был поддерживать на высоком уровне отметки, а кроме того, работать официантом и поваром горячих блюд в различных заведениях вблизи студенческого городка, включая забегаловку «Хоуард Джонсон» с ее фальшивым минаретом на выезде из Фрэнчайза. Я не работал ни в одном из тех мест, где собирались мои друзья. Мне не хотелось ставить их в неловкое положение тем, что я их обслуживаю. И не хотелось, чтобы они слышали, как местные официантки и тупицы с кухни, окликая, называют меня — не без дружелюбия — Жирком, Негритосом и Блинчиком.
На чем я остановился? В «Закусочной вне кампуса» было дымно от сигарет и теплого воздуха, исходящего от беседующих людей, слышалось постукиванье пинбола и гнусавое пение Пэтти Пейдж; в «Мороженом из чистых молочных продуктов» стояли стулья из крученой проволоки и круглые столики с мраморными крышками, чья ореховая, с прослойкой черники, поверхность успешно скрывала вывалившееся липкое и сладкое мороженое и пролитую пенистую содовую воду; в кафе «Бэджер» пол был усыпан опилками и зал разделен на кабинки с высокими стенками из темной фанеры.
И там мы изводили Оскара Икса по поводу его удивительной веры.
— Ты хочешь сказать, — приставал к нему Репа Шварц со своим южным акцентом и манерой растягивать слова, так подходившей для передачи недоверия, — что этот мистер Якуб действительноуговорил точнопятьдесят девять тысяч девятьсот девяносто девять черных отправиться на этот остров Патмос, чтобы вывести некую отвратительную породу белых дьяволов, которых ни один из них при жизни не увидел бы, да и ни один из них не хотел бы таким быть?
Оскар Икс обычно ходил в коричневых костюмах и в белой рубашке с галстуком и говорил с заученной четкостью, после каждой фразы оскаливая зубы.
— Произошло это не сразу. Согласно Пророку, мистеру Фарраду Мухаммеду потребовалось двести лет, чтобы отрегулировать гены и из черной расы создать коричневую, еще двести лет, чтобы создать краснокожих, еще двести лет, чтобы создать желтую расу, — легкий кивок в сторону Уэнди, молча сидевшей напротив, — и наконец после столетий перейти к созданию венчающего этот процесс поколения и величайшего оскорбления Аллаха — к появлению светловолосых голубоглазых волосатых дьяволов, которые голышом бегали на четвереньках и жили на деревьях, как говорят нам все учебники.
— Дружище, — сказал Оскару Иксу Малыш Барри, — это патетическое дерьмо, которым в этой стране обычный ниггер набивает себе мозги. Нельзя создать расу за два поколения, на это требуется миллион лет, и в учебниках на сей счет говорится, что черный человек — не самый старый экземпляр на земле, он самый новый образец гомо сапиенса, последняя улучшенная модель. Твой Мухаммед Врун читал, видно, антропологию в «Ридерс дайджест», да маманя песочила его Библией, так что эта информация плюс собственные беды — вот и все, чем он обладал.