Перо и маузер
Шрифт:
«Доброе утро, барин!» Эти три слова пулями вылетели из моего нагана. При первом же выстреле упал фонарь и почти одновременно с ним в темноте послышалось падение тела, батрак кинулся прочь, а я решил убедиться в том, что достиг своей цели,— чиркнул спичкою: на самом лбу — дырка, из нее струится на солому алая кровь, глаза полузакрыты, грудь поднялась и опустилась в последнем вздохе — вот и все, спичка погасла. Но мне больше ничего и не надо было: подобие стеклянного шара было разбито!
Я швырнул револьвер на убитого, ибо после того, как я выполнил свою задачу, этому оружию не могло быть иного места, как в луже крови его владельца, и пошел прочь, в сторону того самого пруда, мимо которого шел вчера, когда там крякали утки. Я шел в полном безразличии к тому, что со мной может произойти, а это означало: я ощущал полную свободу.
Итак, я мог, не стесняясь, ждать, пока соберется на
Совсем развиднелось, когда я легкими шагами удалялся по большой дороге, сам не зная куда. Понимал, что должен шагать, поскольку у меня нет и не может быть иного места, чем дорога, — только она мне теперь принадлежит. Свой завтрак сжевал на ходу, а когда подошло обеденное время, завернул в какой-то дом — завернул без особой надежды на обед: не могут же живущие у дороги люди кормить всякого прохожего. Бродяги тут, должно быть, каждый день шатаются. Хотя я и был в одежде солдата, в одежде военнопленного, а такая не на всяком шаромыжнике, я не был накормлен — и хозяева в своем отказе были правы: у них был дом, земля, скот, хлеб, то есть родина. Тут я даже посетовал на свою аристократическую выходку — на то, что отшвырнул наган, забыв, что мне предстоит вступать в борьбу с каждым, у кого есть родина, против кого я должен был бы направлять дуло своего огнестрельного оружия, чтобы добывать себе пропитание, подобно первобытному человеку, воевавшему с природой и зверями, чтобы прокормиться.
Моя первобытная свобода длилась недолго: уже проходя через соседнее имение, я вынужден был поднять руки вверх и сдаться превосходящим силам родины, которые доставили меня в волостной дом своего благотворительного общества и бросили меня в темную зарешеченную каморку, на солому, где я впервые после сеновала эльзасского фермера почувствовал освежающую сладость и единственное желание: хоть бы никто и никогда не тревожил меня на этой добротной соломе! Все же мне было дано и другое удовлетворение, а именно: я получил возможность ясно и определенно заявить следователям и прочим юристам, что все совершил вполне сознательно, без особой цели, повинуясь логике причин и следствий. И после этого вы еще говорите, что я сам не являюсь вопросительным знаком, никаким «зачем?», поставленным для того, чтобы распутать основные принципы космической логики, соблюдая которые можно вскоре дожить до того времени^ когда порвутся все эти запутанные мещанские сети буржуазного правопорядка, охватившие нас со всех сторон, и когда все мы сможем войти в свободное человечество, чтобы «стать всем», ибо никому ничего не будет принадлежать. Но сам я, друзья, очевидно, стану окончательно свободным лишь после смерти. Тогда я превращусь в идею и буду принят в коллектив идей, а жизнь моя — ведь это только один звук...
Из цикла «Оправданные»
ПОБЕДА Рассказ повешенного
«Да здравствует свобода!» Это было мое последнее восклицание в то время, когда я еще находился в тех формах существования, которые остались по ту сторону петли, там, где сейчас находятся мои друзья, моя мать и моя молодая невеста, еще не познавшая истинную цену жизни, не достигшая того уровня сознания, к которому она обязана была стремиться. Я понимал это с мучительной ясностью, понимал, что из-за меня она уже никогда не поднимется до нужных высот, никогда уже не сможет понять необходимости той работы, которой я вынужден был заниматься ради куска хлеба, а моя энергия уже не будет больше производить тех материальных ценностей, которые опутывают своими сетями человека так плотно, что он теряет свое «я»' и солнце — все самое ценное во вселенной. По ту сторону петли — теперь-то я перешагнул границу, вернуться через которую в том виде, в каком существовал до этого, я уже никогда больше не смогу. Ни законы единства материи, ни законы природы, согласно которым все повторяется, этому не помогут. Мой прежний облик канул в безразличие вечности, имя которой небытие, простирающейся вне вечного разнообразия, под которым обычно понимают земное существование.
— Да здравствует! — Ия провалился по ту сторону; понять это по-настоящему может лишь тот, у кого остановилось дыхание, сердце, а тело стало холодным.
И все же...
То, что я делал, проповедовал, чему учил, что искал, — все это осталось где-то там, оно вне меня, неосязаемое и неистребимое — по крайней мере, до тех пор, пока самый последний человек, как и я, не окажется b петлё, не перешагнет жизненный рубеж. Существуй там, я беспрерывно перевоплощался, никогда не давал себе отдыха для того, чтобы мир стал постоянно движущейся вперед жизнью. Вы, находящиеся там, вы, может быть, думаете, что мне холодно потому, что я сам холоден, и вам кажется, что мне тяжело, потому что я засыпан землей. У вас по спине мурашки бегут при мысли о том, что я должен лежать здесь
Рассказ мой начался со слов: «Да здравствует!» — так как это те слова, которые можно услышать и по ту сторону петли, восприняты они были с издевкой и злобой, потому что никому не может понравиться то, что я говорю. Вы всё же должны выслушать меня, принять мой рассказ как горькое лекарство, прописанное врачом, чтобы вся напыщенность испарилась сквозь ваши белые рубашки и чтобы ваш ревматический беззубый покой получил основательную встряску. Шевелите губами и моргайте глазами, ковыляя по наклонному спуску нашей теории возрождения, пусть занозы вопьются в ваши ляжки и постные рожи ваши содрогнутся от этого высокого эксперимента познания. Но я не дам вам вернуться к покою, ибо все движение, которое совершается вокруг, и мир, который олицетворяет ваш противник, — это я. Вы думали, что избавились от меня, повесив на окраине и закопав в землю, сровняв могилу железным заступом.
Когда я был жив, вам не могло помочь ни то, что я был брошен в холодный погреб, ни то, что мне ломали руки и ноги, чтобы я выдал товарищей, а ведь это обычный ход событий;* он так же естествен, как солнце и воздух, и поэтому тысячелетия наполнены криками, обличающими несправедливость. Вы даже не можете понять и того, что на этом пути к петле во мне бурлили силы, тот синтез движения моего существа, который обычно называют душой, ибо даже самый совершенный язык в мире he может выразить и тысячной доли тех вибраций, записываемых фонографом небытия, чтобы слиться с симфонией вечности.
Был намечен телеграфный столб и поперек него прибита доска, которая властно и повелительно простиралась над моей головой и не отличалась от вечности ни одной частицей своей материи. Столб этот торчал около церкви, и у ее дверей мне впервые пришлось пофилософствовать, что не стоило решительно ни гроша, ибо и Христос был вечным однообразием. (Как видите, этот рассказ мне подсказала фантазия, пропитавшая все мое существо, но и логика необходима, как необходимы солнечной системе ее пути сквозь гостеприимство вечных пространств.)
После того как в моей голове раздался оглушительный грохот, исходивший из кафедрального собора, словно весь земной шар разорвался на части и я вместе с ним превратился в пыль, подобную истлевшему бобу, — после этого я перешел на другую сторону бытия. И мне не оставалось ничего иного, как влиться весом своего тела в среду тех неисчислимых тысяч, которые собрались за рубежом эры бесконечности.
Насколько интересной была эта ночь, об этом вы будете еще судачить там, у себя, но меня она занимала меньше всего: интерес, радость, восторг и прочие чувства остались по другую сторону. В эту ночь мерцание звезд не затемнялось тучами, телефонные и телеграфные провода шевелились высоко над уличными фонарями и легкомысленный ветерок налетал порывами. Я висел в трех футах над булыжной мостовой, спиной к старому, напоминающему провал в пещеру дверному отверстию, через которое в течение многих столетий тянулись нити к виселичным петлям. Когда надо мной били часы, мне не приходилось раскрывать глаза, как это делал я раньше, ибо удары эти, как и все прочее, нельзя было совместить с моим теперешним существованием. Ряды телег, груженных таинственной поклажей, громыхая колесами, тянулись вдоль улиц, и собаки, привязанные цепями к телегам, осторожно шагали за ними, не отходя слишком далеко и не приближаясь слишком близко к колесам, а из черной подворотни вылез кот, промяукал в тишину, а может быть, потому, что увидел меня, или потому, что вспомнил о какой-то кошке, гревшейся у плиты.
Если бы я сказал, что люблю ночь, то тем самым поставил бы себя снова в ваши ряды, ибо любить или ненавидеть можно лишь по эту сторону бытия, а я лишен этих свойств и этих действий. Я — только факт. Поэтому я вынужден сказать, что под утро ветер попытался раскачивать меня, но ему удалось лишь немного пошевелить мои заиндевевшие волосы над ухом, потрепать полы пальто и после некоторого усилия повернуть меня боком к церковной двери, но это было напрасным трудом. Все, что происходило за моей спиной, я видел и не поворачиваясь: каннибальские жертвы любви Христовой отлично видны мне у позорного столба, на колесе или дыбе, не говоря уже о замурованных и заколотых мечом и о любовном объятье Христа, в которое он заключил мою шею за то, что я посмел забраться на его место агитатора и проповедовал нечто обратное его учению.