Пером и шпагой (др. изд.)
Шрифт:
Карл Лотарингский привел в Богемию остатки своей стотысячной армии – всего 36 тысяч измученных человек, потерявших веру в себя и свое командование. Это было все, что осталось от главной боевой армии Марии Терезии.
– Ну вот, – сказал король, – и закончилась кампания тысяча семьсот пятьдесят седьмого года… совсем недурно мы вступаем в новый год! А знаете, де Катт, мне чертовски нравится этот городишко Бреславль. Не зазимовать ли тут до весны? В тишине провинциального покоя скромным философом, далеким от мирской суеты, стану заниматься я политикой и финансами… Глядишь,
Он так и сделал. Вскоре венская императрица получила от него письмо (начиналась политика). Король предлагал ей мир. Он угрожал и льстил «дражайшей кузине». Перечислив в послании свои громкие победы, Фридрих писал далее:
«Вы губите свое государство; вся пролитая кровь падет на Вашу душу… не в Ваших силах победить того, кто, будучи Вашим врагом, заставляет трепетать весь мир!..»
Отсюда, из Бреславля, Фридрих безжалостно грабил оккупированные земли, непомерными контрибуциями выжимал из городов последние их соки. По всем немецким пределам шли спешные наборы в армию. Питт помогал ему из Англии золотом… Все было хорошо. Тихий снежок сыпал на острые крыши. Садились голуби на подоконник. Приятное тепло разливалось от печей.
Король спускался на кухню, потирая руки, спрашивал вожделенно:
– Ну, а чем меня покормят сегодня?
…Он не знал, что пройдет лишь несколько дней, и он (король!) покатится по коврам, весь корчась от бессилия, весь в спазмах бешенства, и он (король!) будет выть и рыдать, он изгрызет себе костяшки пальцев, он (король!) станет тогда самым жалким и ничтожным человеком на свете.
И потом он уже никогда не будет счастлив в своей жизни.
И это произойдет очень скоро!
Бал после обморока
Из допросов Апраксина становилась ясна картина предательства «молодого двора». Инквизиция нащупывала причины бегства армии: великий канцлер Бестужев-Рюмин, этот зарвавшийся карьерист, русские штыки, приставленные к сердцу врага, развернул внутрь России, дабы устрашить ими своих личных врагов…
Был зван ко двору (скорее для полноты впечатления) и генерал Виллим Фермор.
– В чем суть бесславной ретирады? – гневно спрашивала его Елизавета. – Как человек непридворный, генерал, ты отвечай по совести: почто Кенигсберг не взят, а моя армия на зимних квартирах обретается? Почто слава армии русской на весь божий свет омрачена стала бегством обратным?
Фермор, у которого тоже рыльце было в пушку, начал отстаивать Апраксина – грязная рука мыла грязную руку:
– Как перед богом, по сущей правде скажу: недостаток лошадиной субсистенции – единая причина тому, что лошади, в совершенную худобу придя, не дозволили ваше величество викториями возрадовать. А уж как мы желали того – бог видит и все знает. Лошади вот… беда с ними!
То есть Фермор попросту свалил все на лошадей…
Воронцову императрица сказала потом:
– Что же мне так и оставаться теперь в дурах?
А через несколько дней до Петербурга дошло известие о полном разгроме австрийских войск под Лейтеном и Лиссой. Это было уж слишком: сначала
Елизавета стояла возле туалетного столика. Банки с помадами вдруг полетели, звеня, на пол, и она осела, тяжело и грузно, на турецкие пуфы. К ней сразу подбежали, стали кричать:
– Кондоиди сюда… Фуассодье зовите!
Елизавета открыла глаза, чуть двинула рукой.
– Ы-ы… ы-ы-ы… а! – промычала.
С нею случился обморок, очень похожий на тот, что был в Царском Селе. Но она скоро оправилась. Ряды придворных сильно поредели, и она это заметила:
– Где князь Трубецкой, жаба старая?
Ей доложили: отбыл к великой княгине, дабы поздравить с новорожденной. Елизавета велела звать вельможу обратно.
– Слушай, князь, – сказала она ему, – ты бы хоть постыдился. Высох уж весь, душа корсетом только и держится, а наперед удочки кидать умеешь… Да подохнешь ты раньше меня! Не спешите вы невестке моей кланяться. Еще успеете накланяться.
– Матушка, – заползал Трубецкой у нее в ногах, – дозволь ручку тебе поцеловать… красавушка ты наша… херувимная!
– Иди ты к черту, князь, нужны мне твои поцелуи… А это у тебя откуда? – спросила она, заметив на кафтане вельможи польский орден Белого Орла.
Выяснилось, что по указке Бестужева польские ордена раздает в Петербурге граф Понятовский, – дело уже совсем нечистое.
– Ах, этот «партизан» еще не убрался?
– И не уедет, – подсказал из-за плеча Шувалов, – ибо канцлер Бестужев свой личный интерес в нем соблюдает.
– Кроме интересов государственных в столь грозное время не мочен канцлер личных интересов иметь!
Нарастала гроза. За стенкой тихо и жалобно, словно мыши в амбаре, попискивали фрейлины. Лакеи передвигались с посудою «на воздусях». Камергеры попрятались за лестницами… У-у-ух!
Явился лейб-медик Кондоиди с пузатой чашкой:
– Васа велицества, декокт отлицный… выпейца!
– Выпей уж сам, коли ты так меня любишь.
Отмахнувшись от лекарств, Елизавета Петровна залпом осушила бокал с венгерским вином. И – объявила:
– Бал! Назло всему – балу быть завтрева. Дамы чтобы в мужнем явились, а мужья чтобы в юбках были. Тех же, кои от бала отлынят, того штрафовать в сто рублев… взыщу!
Пять часов провела в духоте туалетной комнаты, пока массажи и эликсиры не вернули ей очарования молодости. Нос вот только сплоховал! А так-то она была – хоть куда. Правда, нос этот (под страхом наказания) писался художниками исключительно анфас, с лучшей его стороны. А в профиль портретов Елизаветы почти не существует, кроме случайного медальона на кости работы Растрелли…
В костюме голландского матроса плясала императрица. Летела в присядке, сшибая кадки с деревьями померанца. В показной веселости был и немалый смысл: то, что случилось после царскосельского припадка, уже не должно повториться! Лопиталь был почти влюблен в этого «матроса», но остерегался повторить роман, погубивший когда-то маркиза Шетарди. Россбах был неважной картой в игре французов, и Елизавета, чтобы утешить посла, самолично взбила ему сливки с клубникой: