Персидский джид
Шрифт:
Тут-то он и опростоволосился.
– Да какой у жеребячьего племени грех? Ему плодиться велено! Хоть пост, хоть не пост – ему дозволено! – возразил Пахомий. – Это не грех, а глупость, коли после моих именин жеребчик на кобылку садится. Считай, коли не дурак, – ежели в мае садка была, а носит кобыла одиннадцать месяцев, то когда приплода ждать?
– В апреле? – не понимая, к чему клонит знаток случного дела, но стараясь держаться по-умному, осторожно предположил Данила.
– В апреле! То-то, что в апреле! Все кони уже на лугу пасутся, а наша кобылка еще только ожеребилась. И когда же сосунок пастись начнет? Вот то-то!
– Эту науку даже твои парнишки уже знают, – добавил Богдаш.
И со значением – мол, десятилетнее дитя, что росло при конях, умнее двадцатилетнего болвана, что вздумал корчить из себя равноправного собеседника…
– Парнишки мои глазасты. И советы уж давать начинают! – похвалился Пахомий. – Почему, тятька, Лебедю Зазнобу подвели, когда его разумнее с Павой, мол, случать? Я ему – молоко у тебя, щенка, на губах не обсохло! А он мне – так Пава ж и ростом подходит, и шерстью!
Данила притих, слушая разумный разговор.
– Жеребцов к кобылкам шерстьми подбирают в масть, и чтоб в них природных пороков не было – чтоб не седлисты, не острокостны, не головасты, не щекасты, – перечислял Пахомий, – не слабоухи, не лысы! Я ему растолковал, а он мне – так все одно Пава лучше подходит! Хоть за хворостину берись!
– Так про Паву и я тебе толковал! – вспомнил Федор.
И разговор ударился в такие подробности конских статей, что даже Богдаш, казалось, не все понимал…
Данила с Желваком хорошенько выспались, с утра Федорова теща истопила им баньку, и они наконец смыли дорожную грязь и пот. Пока парились – она простирнула им рубахи, вывесила на солнышке, дала обоим ветхие Федоровы сорочки.
В реку, как ни манила синевой, лезть еще было рано. Даже коней пока не купали. В роще – ничего занятного, не цветочки же молодцам собирать. Целый день, пока хорошевские конюхи отбирали и осматривали лошадей, которых вести в Коломенское, Богдаш сидел с давними знакомцами, вспоминал непонятные Даниле события. Данила сперва прислушивался – ему было любопытно, откуда вообще Богдаш взялся на Москве. Вот он и пытался, сопоставляя давние дела, понять…
Любопытство появилось еще и из-за тех уроков кулачного боя, которые зимой давал ему товарищ. Желвак дрался не как записные бойцы-стеночники, стеночник против него не мог устоять, и Данила хотел знать, где этому мастерству учат. Что Богдаш был подкидышем, сколько-то месяцев прожил в богадельне у старушек, потом на Никольском крестце, куда на семик богаделки вывозили сирот, попался на глаза будущим своим приемным родителям, – это все знали. Но вот куда родители увезли его из Москвы – он уже не рассказывал. А появился он тут снова еще при покойном патриархе Иоасафе, до того, как государь упросил принять патриарший чин Никона. Появился – и сразу оказался на Аргамачьих конюшнях…
Но то ли хорошевским конюхам не было дела до Желвакова прошлого, то ли по иной какой причине, но о временах совсем давних не говорилось. И Данила отправился искать более подходящего для себя общества – хотя бы Ульянку, чтобы поучил тайным словам.
В лугах разъезжали верхами здешние конюхи – в руках у них были длинные жердины, на конце у каждой – веревочная петля. Только в Хорошеве Данила узнал, что эти жердины назывались укрюками. Конюхи сверху высматривали и укрючили нужных лошадей.
Вдруг парню показалось, что от солнечного света у него в глазах позеленело. Он зажмурился, потер веки кулаками, но то, что явилось взору, было-таки наяву. Кривой Федор и еще один конюх, держа с обеих сторон за недоуздок, вели светло-зеленого жеребца! Когда подошли поближе, то оказалось, что они кроют скотину самыми что ни на есть гнилыми словами. Данила поспешил навстречу – страшно хотел узнать, что это за чудо.
– В траве, песья лодыга, извалялся! – был сердитый ответ. – Трава сочная, там вчера за пригорком полосу выкосили, он от табуна отбился и туда забрел, блядин сын!
– Так рано ж косить! – удивился Данила. Это он знал доподлинно.
– Оно и видно, что ты с Аргамачьих. Простых вещей не разумеешь! Вы-то там живой травы, поди, годами не видите, одно сено! – удерживая зеленого жеребца, отвечал Федор. – А мы примечаем, где у нас есть и дятловина, и пырей, и мелкая осока, и норовим травку скосить неделей или двумя ранее, чем бы полагалось, когда она в полном соку, и получаем целебное сенцо! Его жеребятам хорошо давать, жеребым кобылкам.
– Да откуда ему про жеребят знать, – прервал поучение товарищ Федора. – Пошли скорее, нам этого подлеца еще мыть и мыть! И то неведомо, отскребем ли.
Данила усмехнулся – так и стоял, улыбаясь, пока провожал их взглядом. Немало муки примут, пока отчистят добела веселого жеребчика – и щетками, и соломенными жгутами поработать придется.
Он снова повернулся к лугам. Москва-река сияла, играла дрожащими белыми бликами, и небо было невозможно высоким. И всякий конь казался прекраснейшим созданием Божьим, когда он, взволновавшись от незнакомого звука, быстро поднимал голову и, не шевелясь, замирал, видя разом все, что вокруг: и свою конюшню на холме, и луга по ту сторону реки, и, возможно, так же замершего, но от восхищения, Данилу на пригорке.
Особенно хороши были гнедые – на сочной зелени их шкуры гляделись особо яркими, вороные гривы и хвосты – угольными, а коли у которого ноги были в белых чулках, то и белизна казалось неслыханной яркости…
Данила подумал, что толковать о красоте с Пахомием или с кривым Федором нелепо. Разве что Тимофей понял бы его сейчас… или этот парнишка неулыбчивый, Ульянка…
Но Ульянка словно сквозь землю провалился.
Обнаружился парнишка спозаранку, когда, помолившись и позавтракав, стали ловить и взнуздывать коней, предназначенных для учения молодых стольников.
Собрав ладный табунок коней, его выстроили со смыслом: самых норовистых – вперед, где за ними будет особый присмотр, а те, что посмирнее, пойдут следом. У коней попросту – что первый делает, то и другим надобно. Первый грунью пойдет – и другие за ним следом. Первый, почуяв опасность, станет – и задних с места не спихнешь.
Данила, уже верхом на Головане, и охнуть не успел, а Ульянка уже был рядом, сидел на рыжем неоседланном аргамаке. Был он приодет, в новых лаптях, чистых онучах, в армячке, туго схваченном красным кушаком, – спозаранку было-таки прохладно. И волосы расчесаны ровненько, даже, кажется, подстрижены (тут Даниле пришли на ум те преогромные ножницы, которыми порой ровняют гривы и хвосты, хотя старые конюхи куда лучше управляются длинными, бритвенной остроты ножами).