Персиваль Кин
Шрифт:
Правда, он был самолюбив; но кто же не заражен самолюбием? И знатным оно еще простительнее, потому что все льстит им. Легко было обидеть его гордость; но зато он презирал грубую лесть, и я уверен, что на фрегате он менее всех уважал низкопоклонного мистера Кольпеппера. Таков был благородный капитан Дельмар.
Мистер Гипслей, старший лейтенант, был широкоплечий, невидный мужчина, но он считался славным моряком, лихим лейтенантом и добрым человеком. Одного только он не любил — чтобы ему противоречили; молчание было лучшим средством утолить его гнев.
Он
Команда любила его, как всегда любит постоянных офицеров. Ничего нет неприятнее для матросов, как служить с офицером, которого, по их выражению, никогда не знаешь, где найти.
Второй и третий лейтенанты, мистер Персиваль и мистер Веймис были молодые люди хороших фамилий и допускались до некоторой короткости с капитаном Дельмаром; оба они были прекрасно образованы, считались хорошими морскими офицерами и кротко обращались с подчиненными.
Мистер Кольпеппер, комиссар, предмет моей ненависти, был низкий, ползающий, кланяющийся мошенник. Штурман мистер Смит был тихий и кроткий человек и знаток своего дела.
Мистер Тоск, поручик морского полка, был совершенное ничтожество в красном мундире. Доктор был высокий, щеголеватый джентльмен, живой и веселый, знавший отлично свое дело.
Товарищи мои были большею частью молодые люди хороших фамилий, исключая Дотта, который был сыном отставного офицера, и Грина, отец которого был сапожником в Лондоне. Я не стану терять напрасно времени на их описание; они явятся в своем месте. Теперь же буду продолжать мой рассказ.
Обыкновенно позволяют мичманам забирать вина и провизии более, чем им следует, с тем, чтобы потом они платили комиссару за излишек; но мистер Кольпеппер, будучи самым неприятным и несносным стариком, не хотел нам этого позволить. У нас никогда не было вдоволь ни вина, ни провизии для обеда, и часто мы терпели недостаток в свечах.
Мы жаловались старшему лейтенанту, но он не расположен был помочь нам. Он сказал, что нам идет порция, более которой мы не можем требовать; что много вина пить вредно, а что свечи только заставляют сидеть нас долее вечером, вместо того, чтобы спать. Тогда возгорелась страшная война между мичманами и мистером Кольпеппером.
Но ничто не помогало; он редко доверял кому-либо, всегда сам был при раздаче провизии и вина; неудивительно, что он слыл богатым. Единственные люди, с которыми он был вежлив, были старший лейтенант и капитан.
Перед капитаном он весь превращался в покорность; все счеты он представлял ему с низкими поклонами и этим много выигрывал, набивая помаленьку свой карман.
Мы уже с неделю находились в море и шли к острову Мадере, к которому надеялись подойти на следующее утро. Назначение наше еще оставалось тайною; капитан имел депеши, которые должен был распечатать, пройдя остров.
Погода была теплая и ясная, и ветер стихал, когда при закате солнца с салинга закричали, что видят землю в сорока милях перед носом. Я по-прежнему был сигнальным мичманом и в это время стоял на вахте, которая должна была кончиться в полночь.
Мне пришло в голову, как бы сыграть какую-нибудь штуку с мистером Кольпеппером; мичманы часто предлагали выдумать что-нибудь подобное, но в настоящем случае я не хотел иметь товарища. Томушка Дотт часто изобретал что-нибудь, но я всегда отказывался, считая секрет тогда только секретом, когда он известен не более, как одному лицу. Я даже не хотел советоваться с Бобом Кроссом, зная, что он станет меня отговаривать.
Я уже прежде заметил, что мистер Кольпеппер носит белокурый парик, и зная его скупость, уверен был, что у него один только и есть на фрегате. И так, избрав парик предметом моего мщения, я решился исполнить свой план в ту же ночь, как мы подходили к острову Мадере.
В полночь дудка боцмана вызвала новую вахту наверх. Лейтенант еще одевался, и в каюте у него горела свеча. Я тихонько спустился вниз и незаметно проскользнул в кают-компанию.
Свеча в каюте лейтенанта горела довольно ярко. Ночь была жаркая, и офицеры спали в своих каютах, отворив настежь двери. Я без труда добрался до комиссара и, тихонько утащив у него парик, пробрался в свою каюту и стал думать, что мне делать со своею добычею.
Бросить ли его за борт, забить ли в помпу или положить в матросский котел, чтобы на другой день он сварился к обеду в горохе; или не бросить ли его за перегородку, где держали поросят?
Между тем как я оставался в раздумье, вахтенный мичман сошел вниз, и видя что все тихо, снова вышел наверх.
Наконец, все еще ни на что не решаясь, я выглянул из дверей своей каюты и заметил, что часовой у кают-компании крепко спал, сидя на сундуке. Я тотчас понял, что он в моей власти и что его нечего бояться; тогда мне пришла в голову мысль: сжечь комиссаров парик. Я тихо подошел к фонарю, возле которого спал часовой, снял его с крючка и отправился в свою каюту, считая это лучшим местом для исполнения своего плана. Парик прекрасно обгорел со всех сторон, между тем, как я держал его над свечою.
Сделав такое прекрасное дело, я повесил фонарь на место; и найдя дверь в кают-компании не запертою, тихонько вошел, положил на место парик, прошел мимо часового, который все еще спал, и отправился в свою койку, чтобы в ней раздеться; но я совсем позабыл об одном, и мне скоро это напомнили. Я услышал голос вахтенного офицера, говорившего с часовым у кают-компании.
— Часовой, отчего пахнет гарью?
— Не могу знать, — отвечал часовой, — я сейчас послал за капралом.
Запах, постепенно распространяясь по палубам, делался сильнее и сильнее. Вахтенный лейтенант сошел вниз и тотчас заключил, что загорелось в ахтерлюке, потому что запах в самом деле становился необыкновенно сильным.