Персонных дел мастер
Шрифт:
С берегов Прута Петр сообщил в Сенат о скором мире с турками: «Сие дело хотя и не без печали, что лишились тех мест, где столько трудов и убытков положено, однако чаю сим лишением другой стороне великое укрепление, которое не сравнительно прибыльно нам есть». Как обычно, ясный разум преобладал в его суждениях, что Прутский поход — неудача частная и в общем ходе Северной войны это случайность и что главный итог похода мо сдача Азова, а мир с Турцией, который снова развязывал России руки на Севере. У России оставался ныне один неприятель, дело с которым шло уже к счастливому концу. В этом была прямая выгода, и Петр ободрял адмирала Апраксина, который нехотя сдавал Азов туркам: «...також и то рассудить надлежит, что с двумя такими неприятелями не весьма
Великие политики Европы весь Прутский поход сочли обычной рядовой неудачей, коими полна жизнь и самых великих полководцев, а вот Прутский мир правильно посчитали возвращением России на берега Балтики. Турецкая угроза для Москвы миновала, и у царя снова развязаны руки против шведов — так толковали Прутский мир и дипломаты христианнейшего короля Франции, и послы Англии, Голландии и венского цесаря. Слава Полтавы не была затемнена неудачей, тем более что в отличие от Карла Петр I увел русскую армию с берегов Прута с полной воинской честью, при развернутых знаменах, не потеряв ни одной пушки, ни одного полка. Наоборот, в Бра-илове русские побывали на берегах Дуная и русские кони мили воду из этой реки, отделявшей угнетенные турками народы от остальной Европы. И надежды этих народов па свое освобождение были навеки связаны ныне с Россией.
Прутский поход — частная военная неудача, и исторически неудача полезная,— таков парадокс истории! Поход принес скорый мир, а не долгую войну. И мир на юге принес скоро новую викторию на севере. Россия через Прут вышла от Полтавы к Гангуту.
Любопытно, что великий ученый Ломоносов, занимаясь этими событиями, также упор делал не на самом походе, а на принесенном им скором мире и отмечал, что «прутское замирение и соседям нашим было спасительно, ибо турки не допущены были оным в Польшу». Действительно, не будь этого мира, турки наверняка бы вторглись в пределы Речи Посполитой и кровь пролилась бы’ не только на Украине, но и в Польше.
Так что русский солдат своей широкой грудью заслонил на Пруте не только Россию и Украину, но и Польшу. И Август и паны-сенаторы это прекрасно понимали и от всей души радостно поздравляли прибывшего в Варшаву царя «со счастливым замирением».
Да и сам Петр думал уже не о юге, а о севере и твердо решил вытащить шведскую занозу из Померании, отправив против Стенбока корпус Меншикова. В войска светлейшего возвращен был, само собой, и его лейб-регимент, и Роман снова скакал впереди своего эскадрона, счастливо вернувшегося с берегов Дуная к берегам дождливой Балтики.
Регата Реденторе
После отъезда Сонцева из Венеции жизнь Никиты по видимости вошла в прежнюю колею: поутру вместо молитвы любование тициановской «Ассунтой» и другими шедеврами мастера, затем урок в мастерской Фра Гальгарио, неприхотливый обед в маленькой траттории, притулившейся у узенького канальчика, а во второй половине дня чудесная библиотека Сансовино, где было, по слухам, собрано полмиллиона редких книг. Впрочем, Никита в эти дни не столько читал книги, сколько прилежно копировал портрет дожа Леонардо Лоредано кисти Джованни Беллини, украшавший библиотеку.
Сам Фра Гальгарио почтительно именовал Беллини не иначе как родоначальником венецианской школы и, казалось, даже предпочитал его манеру, сухую и сдержанную, горячей палитре Тициана. Спустя много лет Никита понял, что на этом, исключительном по точности, портрете Беллини: монах-художник учил их, как добиваться полного сходства с натурой.
— Сей дож, если верить запискам его современника Андре де Моста,— поднимал обычно перст Фра Гальга-рио,— был высок ростом и худощав, силен духом и отличился добрым здравием, вел размеренный образ жизни, ныл вспыльчив, но добр и разумен в управлении государством. И разве не зрим мы эти черты и не находим эти качества характера дожа в портрете Беллини? Вот что ,шачит добиться не только сходства наружного, но и сходства душевного! Понятно вам? — Фра Гальгарио внимательно оглядывал своих учеников. В мастерской V него был их добрый десяток, но боле всего Никита сошелся с далматинцем Янко хотя бы уже потому, что сербская речь была близка, понятна и напоминала ему далекую Россию.
Впрочем, тем летом разговоры друзей велись не столько о живописи, сколько о начавшейся войне русского царя против турок. Янко бредил Петром I, как героем, он готов был, как многие молодые сербы, добраться до России и записаться в русскую армию-освободительницу. Узнав же о начавшемся восстании против турок в Черногории, молодой серб горячо просил Никиту немедля отписать полковнику Милорадовичу, дабы тот взял Янко в спою службу.
— А может, вместе едем, друже? Из душной мастерской на волю, в восставшую Сербию. Там все сейчас бурлит, поднимаются все Балканы против османов, а мы с тобой тут с древних антиков пыль стряхиваем, знай срисовываем римских богов и императоров! — Черноволосый, с горячими южными глазами серб-далматинец чем-то разительно напоминал Никите брата Романа, который, наверное, скачет сейчас во главе своего эскадрона. И как объяснить отважному семнадцатилетнему Янко, что нельзя ему, Никите, бросать мастерскую хотя бы потому, что Венецианской академии плачено из государевой казны на его обучение не меньше, чем за целую роту гренадер.
Письмо Милорадовичу Никита все же написал и в знойный июньский вечер сам проводил друга с той же Славянской набережной, с которой по весне провожал офицеров-сербов. С грустью он возвращался с набережной Скьявоне, жалея, что не вскочил в последний миг на Порт уходящего в бухту Каттаро купеческого корабля.
Поджидала его вечером одинокая грязная мансарда па шестом этаже, крыша которой накалялась, как знаменитая свинцовая крыша мрачного венецианского узилища Пьомбо. Поджидали его, к счастью, и верный мольберт, краски и кисти, на которые он сменил шпагу и офицерский шарф.
И вдруг! Что за чудеса в этот синий и жаркий вечер! Сам домохозяин, синьор Раньери, со сладчайшей улыбкой встретил Никиту у порога и поспешил порадовать:
— А мы вас переселили на пятый этаж, любезный синьор. Нет-нет, не возражайте! Мы оставили за вами и вашу мансарду! Но там будет отныне только ваша мастерская — неудобно же спать среди холстов и красок? И потом,— синьор Раньери снова сладчайше улыбнулся,— за новую же квартиру уже заплачено! — И тут' он так лукаво подмигнул своему постояльцу, что крепкие ноги мигом вознесли Никиту на пятый этаж. Он распахнул незапертую дверь, и перед ним возникла прекрасная Серафима. В летнем легком платье она сидела прямо под своим портретом и мечтательно улыбалась своему отражению в зеркалах, расставленных с двух сторон.
— Ты! — удивился и втайне возликовал Никита. Ведь после той злополучной регаты, по приказу сенатора Мочениго, Никиту не пустили на другой день даже на порог «Золотого дома», а портрет прекрасной Серафимы так и остался неоконченным.
— Ты думаешь, мой толстяк сенатор гневается на нас за то, что мы подстроили ему на регате нечаянную встречу с твоим князем? Ничего подобного! Он, видишь ли, приревновал меня к тебе, мой дружок, и запер меня, как птичку в золотой клетке! — Прекрасная Серафима смахнула воображаемую слезу, — Но вот толстяк уезжает по делам в Вену, и я тотчас выпорхнула из клетки!— Лукаво посмотрев на ошеломленного Никиту, прекрасная Серафима рассмеялась: — Надо же кончать мой портрет, маэстро. И коль нельзя его закончить во дворце, мы закончим его в этом гнездышке,— И прекрасная Серафима обвела рукой просторную комнату, уставленную новоманирной французской мебелью,— Я хотела тебе сделать, как говорят французы, приятный сюрприз, и по моему распоряжению здесь все переменили.