Персонных дел мастер
Шрифт:
— Глянь-ка, девка! — удивился подъехавший Афоня, переведенный Романом за удальство и смелость из невских драгун вахмистром в лейб-регимеит светлейшего.
И впрямь, впереди конных неслась девица, в распахнутом полушубке, без шапки, с распущенными до плеч неприбранными черными волосами.
— Вот дурная, башку заморозит! — продолжал было свои сентенции Афоня, но Роман, цыкнув на него, привстал на стременах и вгляделся.
Похоже было, что девушка уходит от погони... И впрямь — вот она выхватила из кармана полушубка пистоль, обернулась и на скаку выстрелила по преследователям. Один из них, казак в богатом, обшитом смушками полушубке, в смушковой же шапке, свалился после выстрела грузным кулем,
«Мазепинцы!» — понял Роман и, выхватив палаш, крикнул властно:
— Эскадрон, марш!
Однако кони у мазепинцев были добрые, и они таки ушли от драгун у самого местечка.
— Я дочь сотника Ивана Бутовича Мария Бутович!—взволнованно объясняла девушка Роману. — Пан офицер, та клята Мазепа и шведы хотят сжечь нашу Смелу. Согнали народ на площадь, читают Мазепины универсалы, а солдаты уже хаты соломой обкладывают, моего тату в железо сковали!
В карих глазах девушки были одновременно решимость и отчаяние, и глаза те, казалось, завораживали Романа. Кавалерийским офицером в двадцать лет управлял не единый разум, но и чувства. В любом случае Роман, хотя и имел предписание светлейшего не ввязываться в стычки с неприятельскими разъездами, узнав от раненого мазепинца, что в местечке не боле эскадрона шведских рейтар и всего сотня мазепиных компанейцев, сразу же напрочь забыл о всех предписаниях и повел эскадрон в атаку. Как многие нежданные атаки, нападение то имело полный успех, тем более что жители Смелы, услыхав знакомый бодрящий крик «ура!», сами бросились бить шведских солдат по дворам и хатам.
В Полтаву Роман привел шестьдесят пленных шведов. Стремя в стремя с ними скакали Марийка и освобожденный из оков сотник, ее отец. И все то время, пока в Полтаву не вступил Тверской полк под командой
Келина, Роман жил гостем на широком подворье Ивана Бутовича. Впервые за многие месяцы он спал на белоснежных простынях и будил его не хриплый голос Афони, а веселый галочий стрекот Марийки, звавшей пана офицера к завтраку. За столом она сидела в нарядном платье, на шее весело блистало богатое монисто, а в карих глазах затаилась лукавая усмешка, когда сама наливала парное молоко пану офицеру. Красивые черные волосы Марийки ныне были уложены великолепной короной, какой не было, наверное, и у самой царицы Савской. Словом, то была совсем другая Марийка: гордая и избалованная дочка богатого сотника.
«А что есть у меня, кроме офицерского мундира да не выплаченного за год жалованья?— думалось Роману, и он невольно отводил взгляд в сторону от девушки.— Нет, видно, не тут моя судьба».
Но Роман ошибался: фортуна сама шла ему в руки. Случилось это, когда они с Марийкой объезжали валы Полтавы. Роман пришел тогда в немалое смущение при виде неказистых низких валов и обвалившихся башен Полтавской фортеции. «Да через сей ров и лягушка перескочит!» — мрачно выговаривал Роман девушке, словно та лично отвечала за слабость полтавских укреплений.
Вдруг Марийка ожгла плетью своего жеребца. «Догоняй!» — крикнула она на ходу, обернувшись к Роману. Тот вдруг увидел в ней ту прежнюю лесную Марийку и бросился в погоню. Он догнал девушку только на берегу Ворсклы, на лету, как делали ямщики в валдайских селениях, снял ее с лошади, перекинул на свою и нашел губами ее губы.
— Мой коханый!— только и сказала Марийка и так крепко обняла его, что они оба чуть не свалились в сугроб с Воронца Романа. Но конь был добрый, понятливый и стоял как вкопанный.
На другой же день Роман просил у Бутовича руки его дочери. Старый сотник, предуведомленный уже своей единственной Марийкой, которой ни в чем не мог отказать, дал им свое отеческое благословение. На новый, 1709 год Роман и Марийка обручились, а еще через день Роман покинул город и помчался обратно в армию, вызванный приказом светлейшего и оставив свою нареченную невесту в совсем, как тогда казалось, безопасной Полтаве.
МОСКОВСКИЙ НОВОСЕЛ
У каждого человека в жизни должна быть своя пристань, свой дом. Если такого дома и связанной с ним семьи у человека нет, он всю жизнь пытается их создать. Но если он запоздал и это ему не удается, жизнь обычно рушится, и человек катится по ней как перекати-поле. У миллионов русских мужиков, задавленных нуждой, угнетенных властью, помещиками, церковью, все же всегда была своя избенка, свой дом. Туда они укрывались от всех бед и невзгод, там они работали на себя и свою семью, там они жили отдельно от барина. Этой своей отдельностью от барина крестьянин гордился и по-своему глубоко презирал барскую челядь, которая жила при чужом доме. Сколько ни пылали русские деревни, охваченные набегами, войнами и пожарами, они снова вырастали на пепелищах. Строили всем миром, строили свой крестьянский дом.
Русские города петровского времени, за исключением, может быть, Петербурга, да и то к концу царствования Петра I, даже по внешнему виду походили на разросшиеся деревни, и самой большой деревней была, конечно, Москва. Она состояла как бы из множества отдельных сросшихся деревень, слобод, монастырей и барских усадеб с огромными садами. Эта Москва, как безбрежное море, со всех концов окружала возносившийся над нею царский Кремль. Большинство коренных москвичей, как и большинство мужиков, тоже имели в Москве свой дом. Даже какой-нибудь последний ремесленник-кожевник, калашник или сбитенщик имел-таки свою избенку, свой кров над головой.
Всегда были, конечно, в Москве и бездомная голь, и тысячи приезжих, мыкающихся по чужим углам, но коренной москвич начинался в те времена со своего дома, и Никита это особенно остро почувствовал, когда вошел на знакомое батюшкино подворье, откуда слуги купца Оглобина выносили последние вещи своего хозяина.
Сопровождавший Никиту царский пристав о чем-то спорил с толстомясой купчихой, руководившей ретирадой Оглобиных, а Никита стоял у крыльца и не решался взбежать, толкнуть дверь. На какой-то миг он снова почувствовал себя десятилетним мальцом, который вот в такой же солнечный зимний день, вволю накатавшись на салазках вместе с Ромкой, бежит к этому крыльцу, чтобы нырнуть в спасительное тепло и домашний уют дома, а дверь открывается, и оттуда два Преображенских сержанта выводят, на крыльцо отца. Отец щурится на солнце, видит своего Никитку, привычным движением поднимает его, целует. Никита зарывает свою лицо в густую теплую отцовскую бороду, чтобы согреть схваченные морозом щеки, вдруг чья-то чужая рука хватает его, отрывает от отца и бросает в сугроб. Отца уводят, он же, вместе с заголосившей во весь голос матушкой и плачущим Ромкой, бежит за ним следом, но у ворот отец оборачивается и в последний раз говорит властно:
— Дальше не провожай, Дуня. Береги мальцов. Ты же, Никитка, помни — ты теперь старшой!— Отец высоко над головой поднял в последний раз в жизни своего младшего — Ромку и крепко поцеловал его.
Нахлынувшие на Никиту воспоминания резко оборвала купчиха Оглобина. Отфыркиваясь и отплевываясь, важно спустилась она с крыльца и злобно бросила Никите на прощанье:
— У, стрелецкий последыш! Кабы не царская воля, сегодня еще побывал бы ты у меня в Преображенском!
— Ступай, ступай! Ишь Марфа Посадница выискалась!— напутствовал ее пристав. Обернувшись к Никите, добавил:— Эти купчишки, почитай, все стрелецкие слободки в Замоскворечье по дешевке раскупили. У одних Оглобиных, господин поручик, кроме вашего дома тут еще три подворья имеются. Словом, было Замоскворечье стрелецкое, стало купецкое!