Перстень Борджа
Шрифт:
Эти слова прозвучали для султана как пощечина, однако он сумел овладеть собой, поскольку отнюдь не хотел выглядеть рассерженным глупцом, а кроме того, понадеялся, что его посланницы просто решили над ним подшутить, иронически назвав черное белым, а белое — черным.
— Вот это удача так удача, — произнес он, натужно рассмеявшись. — И хоть место перед троном — не сцена для шуток, но вы, бабы-бабарихи, женщины заслуженные, усердно следящие за тем, чтоб зачатье новых бойцов за дело Аллаха и Магомета, Его Пророка, шло без сучка, без задоринки, а посему — да простится вам. А теперь серьезно: вы что, на самом деле видели супруга молоденькой Лейлы?
— На самом деле, — ответила темноволосая, а белая и серебристо-седая только молча кивнули.
— И как он вам показался?
— Я
Белая и серебристо-седая, потупив очи, по-прежнему молча и сокрушенно кивали головами.
— Похоже, он вас и впрямь околдовал, — глухо произнес султан. — А его проказа — что, тоже ерунда?
— Сколько нам известно из медицины, — сказала темноволосая, — проказа, или, если говорить медицинским языком, lepra, как правило, поражает перво-наперво лицо. Но лицо у молодого человека гладкое, а кожа чистая, без изъянов.
— Ладно, ступайте, — сказал султан.
Бабы-бабарихи поклонились и вышли, а когда за ними захлопнулись двери, султан превозмог свою подавленность и что было мочи заорал, призывая стражу; когда стражники примчались, бренча и потрясая оружием, вращая глазами и шумно кряхтя, чтоб таким образом проявить свое усердие и готовность не мешкая, без проволочек, исполнить желания Его Величества, — султан громко и гневно приказал им тотчас отправиться в дом Хамди-эфенди и связать веревками и Хамди, и его так называемого зятя, эту продувную бестию, равно как и доченьку Хамди; заткнуть им рты кляпом, после чего, стегая бичами, всех троих рысью пригнать в сераль. Но не успели еще стражники ринуться исполнять приказание, как Повелитель, подумав, вернул их обратно — пусть, мол, арестуют и приведут только Хамди и его зятя, а доченьку оставят дома; да и веревками пусть не связывают, и рты не затыкают. Стражники во второй раз бросились приводить приказ в исполнение, но Повелитель во второй раз вернул их и повелел убираться ко всем чертям, поскольку он. Повелитель, все обдумав, порешил сделать иначе.
И послал штатского посла с заданием любезно сопроводить Хамди и его зятя в сераль, елико возможно ласковои без скандала.
— Как сказано: сколь гнусен облик людей, объявивших знамение Аллаха ложью, — заметил по этому поводу слабоумный брат султана Мустафа, который, по своему обыкновению, сидел неслышно-невидимо в углу, поигрывая жемчужными четками. — А в суре «Корова» мы читаем: «Те, кто не верили, да будут подвергнуты наказанию адскому. Сколь гнусной явится цель конечная!» То же самое написано и в суре «Женщина»: «У этих убежище — геенна, и не найдут они от нее спасения». «Гнусные» означает не «прокаженные», не те, у кого гниет мясо, но те, кто не верят. Может, не все еще потеряно, братец-братишечка.
— Молчать! — взвился султан.
Хамди-эфенди и его зять Абдулла, точнее — Петр Кукань из Кукани, были схвачены и, как того пожелал Повелитель, доставлены в сераль со всевозможной любезностью, деликатностью и без скандала, но, несмотря на всю ту любезность и деликатность, на то, что оба с самого начала так или иначе предвидели неизбежность подобной ситуации, ибо избежать ее было невозможно, и, значит, были к ней готовы, все-таки и Хамди, и Петр поддались панике, Хамди-эфенди более бурной, чем Петр, так как был он человек серьезный и боязливый, к тому же знал обстановку в серале лучше Петра: ему было известно, что людей здесь лишают жизни за провинности куда менее значительные, чем те, в которые их обоих впутал дьявол. Но когда их ввели в тот самый небольшой зал для аудиенции, где совсем недавно проходил смотр самых безобразных рабов сераля, у Петра екнуло сердце, стоило ему заметить у ног трона, на котором восседал султан, истощенного, явно больного юношу, скорее даже подростка; сидя на полу, он уставил на Петра огромные совиные глаза и улыбался ему пустой улыбкой идиота.
Как нам известно, Петр жил здесь уже три года, и хотя большую часть этого времени провел в подземелье, но отлично знал, что у султана есть слабоумный брат Мустафа, которого владыка — вопреки древней турецкой традиции, повелевающей
Ну, а Петр Кукань из Кукани исповедовал принцип свободы человеческой воли, во всяком случае, своей собственной воли, и как бы круто ни обходилась с ним жизнь, куда бы ни бросала и как бы ни мучила, упрямо, из принципа, одного себя считал хозяином своей судьбы, даже когда несколько лет тому назад — мы хорошо помним об этом — послушался завета более чем сомнительного и безрассудного и очертя голову устремился из города Пассау домой в Чехию, в замок Српно, в надежде отыскать то, что должно было принести спасение всему человечеству — Философский камень. Тогда он и в самом деле был свободен, потому что только от него и от его решения зависело, посвятит ли он себя выполнению этого завещания, посланного с того света, или нет. Всегда и при всех обстоятельствах чувствовавший себя свободным, он не оставлял в своей жизни никакого места так называемым бродячим сюжетам, столь обычным в любом эпическом произведении, где действие подчинено художественным замыслам повествователя, так что образы, им вымышленные и вылепленные, скажем, Роланд-оруженосец или рыцарь Дон-Кихот, способны лишь безвольно следовать по тропкам его фабулы. Петр не чувствовал и не хотел чувствовать себя бессильным, не ощущал или не хотел ощущать себя игрушкой в руках судьбы, поставленной выше его свободного выбора, так называемого liberum arbitrium, и он не видел ничего необычного или рокового в том, что уже в третий раз за недолгую жизнь его волокли к трону могущественного повелителя отвечать за грехи, которых он не совершал; но нечаянный взгляд, брошенный на идиота, съежившегося в тени монаршего жезла, тронул его до глубины души, ибо тут он не мог не почувствовать повторения и продолжения иного — мы, конечно, уже помним, какого, — весьма знаменательного момента из своего прошлого.
Идиот смотрел на Петра снизу вверх, так что были видны нижние полукружья белков темных глаз, которые казались огромными на его узком лице. И когда эти глаза, встретив его взгляд, выразительно подмигнули, Петр твердо уверовал, что этим мимолетным обменом взглядами с принцем, который знался с темными силами, дело отнюдь не ограничится.
Но его уже обступали иные, более серьезные заботы.
— Приблизьтесь, не смущайтесь, — приветствовал их султан тоном, полным ядовитого сарказма. — Приветствую тебя, справедливейший и ученейший Хамди, а ты, незнакомый юноша, кого я вижу впервые в жизни, поворотись-ка к свету, и да насладится мое сердце лицезрением твоей прелести.
Такое обращение предвещало недоброе: ведь если султан решил — а он наверное так решил — замаскировать свой промах, делая вид, что не узнает в Петре того омерзительного раба, которого определил в мужья провинившейся Лейле, и посему считает его подставным лицом, то опровергнуть это мнение будет нечем.
Султан тем временем продолжал развивать свою мысль:
— А теперь ответь мне, историограф, коль скоро уж мы тут по-приятельски собрались все вместе: куда ты дел настоящего Абдуллу, раба Божьего, чей брачный договор ты от имени своей дочери скрепил своей печатью, и куда подевался его труп — закопал ли ты его в землю или швырнул в воды Босфора? Отвечай по правде и совести, не вынуждай меня прибегать к средствам, которые развяжут тебе язык.
Однако несчастный историографне мог произнести ни слова, загорелое лицо его пошло багровыми пятнами, и он лишь несвязно лепетал:
— Уверяю Ваше Величество… Во имя милосердия Божия клянусь Вашему Величеству, я ничего такого не совершал…
И так далее, и тому подобное. И не приходится ни сердиться, ни насмехаться над его глупостью, ибо обвинение, высказанное султаном, было цельно, словно вытесано из мраморной глыбы, без трещин и изъянов. Поэтому Петр решил пойти ва-банк и поставить все на карту.