Перстень Борджа
Шрифт:
— Так что если чужестранец, не знающий наших нравов и привычек, признает и почитает единственного Бога, которого, однако, не называет Аллах, но Пантарэй, это не существенно?
— Сущие пустяки. Ваше Величество, — сказал муфтий, оживившись, ибо ледовый панцирь страха и тревог, сковывавший его тощую грудь, дал трещину. — Главное, — продолжил он, — чтобы был он чист и неспособен на низость и ложь.
— После чего он мог бы стать мусульманином, даже не будучи обязан произносить основополагающее установление: «Верую и признаю, что нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет Пророк Его»?
Муфтий поразился, поскольку это для него был все-таки чересчур крепкий табачок.
— А почему он не может произнести это установление? — тихо спросил он.
— Потому что не хочет, — проворчал
— Пусть так и скажет, — неуверенно предложил муфтий. — Пусть скажет… верую, что нет Бога, кроме Пантарэя, а Магомет Пророк Его.
Султан перевел взгляд своих миндалевидных глаз на Петра.
— Это ты можешь произнести? — спросил он.
Петр улыбнулся.
— Нет, не могу, Ваше Величество.
— Я так и знал, — огорчился султан. — И ничего лучшего ты не можешь предложить, дурья твоя голова? — снова обратился он к муфтию.
Муфтий, придя в замешательство, некоторое время размышлял:
— Тогда пускай Ваше Величество объявит его почетным мусульманином.
Султан шлепнул себя по ляжкам.
— Вот это то, что нужно, вот это я и хотел услышать! — воскликнул он. — А теперь, муфтий, будь очень внимателен, наблюдай, что будет, держи ушки на макушке и гляди в оба. Мой милый Абдулла, раб, вознесенный к Солнцу, ты, к кому воспылали приязнью мой ум и сердце, муж чистый и неспособный на низость и ложь, почетный мусульманин и первый носитель сана, поименованного «Ученость Его Величества» — первый, но, думаю, и последний, ибо я не вижу никого, кто бы после тебя этот сан получил, — мой личный секретарь и советник, чья речь, украшенная иноземным акцентом, звучит для моего слуха высокой музыкой, побуждающей к размышлению, — ты видишь, насколько я взволнован и вдохновлен; — так знай, что та честь, которую я тебе оказал, — наивысшая изо всех почестей, которыми я располагаю, а это о чем-нибудь да говорит. Сними халат.
Петр в изумлении снял серую хламиду кающегося грешника и подсудимого, а султан, поднявшись, расстегнул бриллианты, служившие ему пуговицами, сбросил с плеч свой прекрасный халат, блиставший дорогими каменьями, как небосвод ясной августовской ночью, и возложил его на плечи Петра. И тут же по всем пяти зданиям сераля распространилось известие, что в могучей турецкой империи объявился новый правитель.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
СТАМБУЛЬСКАЯ ДЕФЕНЕСТРАЦИЯ
ХАЛАТ ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА
И хотя Петр, исповедовавший, как сказано, libега arbitria, то есть свободу человеческой воли, не признавал в своем мире ничего, что можно было бы назвать «бродячим сюжетом», и, значит, не видел никакой симметричной связи меж своей триумфальной аудиенцией у главы христианства, папы, состоявшейся около шести лет назад, и не менее победоносной аудиенцией у главы противников христианства, турецкого султана, он не сомневался, что событие, происшедшее тогда, на свой манер повторится и на этот раз. Властители, чересчур могущественные и чересчур одинокие в своем исключительном положении, легко загораются и воодушевляются, благодарные кому угодно, кто смог увлечь их, вырвав из оцепенения и скуки государственных занятий, но столь же быстро охладевают и отрезвляются. И если несколько лет тому назад папа сперва осыпал Петра своими милостями, а назавтра, опомнившись, нашел дипломатический способ эти милости сократить настолько, что по сути все забрал обратно, то можно было ожидать, что так же поведет себя и султан.
Того же мнения придерживался и историограф Хамди-эфенди, в скромный дом которого, к его прелестной черноволосой дочери, Петр вернулся сразу же после окончания аудиенции у Того, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам. Ученый историограф считал, что высокий сан, в который посвящен его зять, — слишком неожиданный, ни с чем не сообразный, несуразный и слишком рискованный, чтобы можно было принимать его всерьез и со всей ответственностью.
Пессимизм ученого историографа, окрашенный наивно скрываемой завистью к успеху зятя и стыдом за собственную робость, был, возможно, и преувеличен, однако Петр, который при своем знании мира и людей мог бы подняться над такими пустяками, принимал укоры тестя не без раздражения, поскольку считал неприличным, если не бесчестным, для пожилого человека так спокойно, как ни в чем не бывало, забывать о том, что если бы Петр не вел себя перед султаном подобным образом, то сейчас оба они, тесть и зять, возможно, умирали бы на колу долгой и мучительной смертью.
А маленькая Лейла — что бы ни пророчил ее хлопотливый папенька — не сводила с Петра своих черных, словно бесконечная ночь, очей, выражавших страстную преданность и безудержное восхищение: она очень хорошо знала — одна пташка-щебетунья принесла ей в клювике весть, — что перед властителем Петр не оробел, вел себя не безрассудно, как того хотел ученый Хамди-эфенди, а блестяще-остроумно и что, напротив, неловко и неумно проявил себя ее папенька, и она так гордилась своим мужем, что ее маленькие груди трепетали, как после стремительного бега, а лицо Петра пред ее взором расплывалось и таяло, затуманенное слезами восхищения и горделивого счастья.
Однако очень скоро подтвердилось, что Хамди-эфенди хорошо знал, что говорит, ибо некоторое время спустя после последней молитвы, которую он и Лейла совершили с надлежащим тщанием и полнотой, тогда как Петр угрюмо удалился в свой рабочий кабинет, чтобы там побеседовать со своим богом Пантарэем — так вот, после последней молитвы, когда небо на западе давно погасло и все собаки на обоих берегах Босфора слили свои голоса в одной протяжной и непрерывной элегии завываний, лая и тявканья, к дому Хамди-эфенди маршем подошел отряд янычар с бунчуками и факелами. В столь позднее время они выглядели необыкновенно могучими, поскольку, во-первых, на службу в серале отбирали самых рослых верзил, а во-вторых, на головах они носили высокие шапки, украшенные лентами, спускавшимися по спине чуть ли не до пояса. А когда их предводитель начал молотить в дверь своим здоровенным кулаком, Хамди-эфенди прошептал посиневшими от страха губами:
— Вот оно, начинается.
И самолично пошел им отворить, не дожидаясь привратника, который забрался в укромный уголок и, без сомнения, уже спал крепким сном.
Предводитель, чье звание обозначалось серебряным бантиком, прикрепленным к феске посредине лба, на вопрос Хамди, чего ему угодно, ответил, что желает говорить с Абдуллой. Так он и выразился — с Абдуллой, не с рабом Абдуллой, не с Абдуллой-беем, как Владыка Владык нынче раз или два назвал Петра, а просто с Абдуллой — и все, точка. Это прозвучало так сухо и неприязненно, что Хамди не сдержался и задал вопрос: