Перстень Иуды
Шрифт:
В пятницу после обеда Василий Васильевич, пробудился от дневного сна, вышел в столовую и по обыкновению спросил у Тихона о дочери. По перепуганному лицу старика он понял: произошло что-то неприятное.
– Ушли барышня, – еле прошептал Тихон.
– Как ушла, куда ушла? – граф повысил голос.
– Да так. Ушли. С ридикюлем. В шубке.
– Ты что мелешь, старый? Что значит ушла? Говори, дурак, толком!
– Как только вы почивать изволили, барышня и собрались. Сказывали, что вы знаете.
– И ты меня не разбудил! Да я с тебя шкуру спущу!..
– Дык вы
И закрутилось все суматошной каруселью, понеслось кувырком. Помчался Опалов искать: к знакомым обращался, к властям… Да какое там, власти еще и не прибыли в Москву, а у знакомых своих забот невпроворот. Только и слышал он, что слова сочувствия да советы на Бога надеяться.
Куда ехать, где искать дочь?! Никто ничего не видел, никто ничего не знал. Дороги все забиты телегами да каретами, везде полная неразбериха. Одно слово: город после нашествия! Он даже сестре в Рязань написал. Спрашивал, не объявлялась ли у нее Машенька. Но та, глупая курица, через неделю прислала письмо, в котором подробно рассказала о погоде, о ценах на зерно, о том, что ее маленький Пашенька «сам ножками ходить начал» и о прочей ерунде. А о Машеньке – ни слова! Ну, да граф и так все понял: дочь у сестры не показывалась.
Тяжко, тяжко было Василь Василичу. Голова болеть стала, руки трястись начали, спать не мог. Язык и тот заплетаться начал. Тогда-то он во второй раз достал Иудин перстень, дав себе клятву, что это уж в последний раз. И опять глубокой ночью. И вновь все повторилось, как и прежде. Развернул платочек граф, и мураши по спине побежали. И пламя лампадки затрепетало. Но не погасло на этот раз. Долго глядел он на черный камень, и казалось, что из непроглядной мрачной глубины кто-то, в свою очередь, на него взирает.
Вдруг в неосвещенном углу что-то шевельнулось. Он вздрогнул, всмотрелся. Темнота сгустилась, приняв очертания человеческой фигуры. Что за чертовщина! Или мерещится?
– Ловко ты их… – раздался тихий, надтреснутый голос. – Одним разом – двенадцать человек! Этак я мог всех апостолов выдать… Только их и так все знали…
Граф потянулся к ломберному столику на гнутых ножках, вынул из ящичка маленький двуствольный пистолет, взвел курки.
– Лишнее, не берут меня пули! – усмехнулась тень. – Я ведь только поговорить пришел. Так вот, нас всех и так знали. А этих твоих – никто. Именно ты указал, раскрыл их. Вот это и есть настоящее предательство! Да еще шкурное… Тебе ведь один Брыкин был нужен! А ты еще одиннадцать на смерть послал…
– Кто ты?! – хрипло спросил Опалов. – Откуда про Брыкина знаешь? Как в дом попал?
– Я тот, чей перстень ты носишь.
Граф дернулся.
– Да не ношу я его! Второй раз вижу этот перстень…
– Зря! Носи! Он тебе поможет: и душу успокоит, и удачу подманит. Только и расплатиться заставит полной мерой. Поэтому пользуйся им от души, а потом отдай кому-нибудь, пусть он расплачивается…
– Ты мне зубы не заговаривай! Как в дом попал, бродяга? Сказывай по-хорошему! Маланька, сучья дочь, впустила?!
Тень не отвечала.
– Тогда получай,
Послышался шум, крики. Дверь распахнулась, ударившись о стену, на пороге вырос Петр с трехсвечным шандалом в могучей руке. За ним виднелся перепуганный Тихон и Маланья.
– Что случилось, ваше сиятельство?
– Вор забрался, вон что, – зло сказал граф. – Посмотри в углу…
Петр посветил. Тихон и Маланья внимательно смотрели, но ничего не увидели. В углу было пусто.
– Привиделось, ваше сиятельство! – осторожно сказал Тихон. – Приснули, наверное…
– Да ничего я не приснул! Был чужой у нас. Был! Говорил я с ним!
Виновато разводя руками, челядь попятилась, Петр выходил последним.
– Не волнуйтесь, ваше сиятельство, спокойно спите! Я прямо под порог лягу – никто не войдет!
Дверь закрылась.
– И куда он делся? – буркнул Василий Васильевич. – Не простой это вор, ох, непростой… Может, и вправду Иуда?
Он выпил еще настоечки, надел перстень, покрутил на пальце, устраивая поудобнее… Потом лег в постель, успокоился и сразу же заснул.
Проснулся он рано, в прекрасном самочувствии. Сразу же вспомнил то, что произошло ночью. Произошло или привиделось? Может, действительно приснул? Но две пулевые пробоины в стене такое предположение отвергали.
В этот день Василий Опалов выглядел хоть куда. Спокоен, насмешлив, холодным огнем глаза светятся. Знакомые, приезжавшие выразить сочувствие и сострадание, дивились: а граф-то молодцом держится, не поддается горю! Да и Василий Васильевич сам дивился – какое замечательное спокойствие вошло в него. Уверенность появилась: дочь найдется. Непременно найдется! Тем более денег она с собою прихватила из шкатулки. А с деньгами не пропадешь. К тому же кто пропадать собирается, тот денег не запасает…
Граф быстро организовал переезд обратно в господский дом: несколько дней челядь мыла стены и скоблила полы, переносила вещи, наконец, вроде бы, все вернулось на круги своя. Перстень он опять аккуратно завернул все в тот же нечистый платок и спрятал в потайной ящик. С надеждой на лучшее и жить продолжал. Но, как и прежде, со временем его уверенность и твердость постепенно растаяли. Начал Опалов грустить, тосковать по Машеньке пуще прежнего. Хвори всякие донимать стали: то давление бьет в голову, то в сердце колики, то печень будто железными когтями рвет… Только перстень спасительный он уж не доставал. Боялся. Понимал, что о душе подумать надо: не простит ему Господь ни предательства, ни поклонения кольцу Иуды.
Так бы, наверное, и совсем зачах граф, но тут нежданно-негаданно письмо пришло от Машеньки. Объявилась дочь в Саввино-Сторожевском монастыре. Как она туда в такую стужу добралась – непонятно. И почему решила постриг принять – не поясняла. Хотя Василий Васильевич и сам догадывался: Романа своего забыть не могла. Письмо было написано в сдержанных тонах, ни любовью, ни гневом от него не веяло. Будто и не Маша его писала, а кто диктовал ей. Однако рука-то ее была, почерк дочери он хорошо знал.