Первая любовь
Шрифт:
Я просыпаюсь, когда ребята проверяют уже перетяги. И Волька, держа кошель на плече, толкнёт меня: «Пошли домой, соня». Но, войдя в село, он отдаёт мне кошель свой, с тем чтобы я передал рыбу маме варить и жарить, и сам пойдёт копать жуков, личинок искать в навозе. А я, забежав домой и передав маме рыбу, пойду скорее на крыльцо, потому что она хоть и рада, довольна уловом, но всё-таки ворчит, потому что я обманул её, обещал ей вчера прийти к обеду, а сам вот только когда явился: утром. И на крыльце мне видится всё не так, как вчера, а как-то всё иначе, хотя вроде всё то же самое, что и вчера было: так же говорит радио – идёт первая гимнастика! – и кот на брёвнах так же умывается: помусолит он лапу, посмотрит
– Если вы пойдёте с ночевой, то я не пущу! Ну хорошо, хорошо. Но только до вечера! Придёте вечером? Не обманете вы меня?
Не обманем, мама.
Петухи
1
Вот вспоминаю. Дрались у нас петухи на проулке. Дрались так, что даже я плакал. Все, все петуха нашего били. И я – плакал. Но не потому я плакал, что было его жалко. Нет, я плакал потому, что его били – все, особенно – Фетюшин петух.
Он был как генерал. Ноги толстые, в перьях. Гребешок у него широкий, красный. Он и сам был красный – весь, сиял как радуга после дождя. Сталин. Это у него кличка была такая. А наш петух был тощой, ноги сухие, долгие. Гребешок у него узенький, всегда побитый, бывало, глядя на такого петуха, выразиться даже хочется – Гитлер. И мы так его и прозвали.
– Он, мам, даже Рузвельта боится!
– И Рузвельта боится?
– Ой, мама! Он его как увидит – вот так голову пригнет! – И с проулка бегом на двор удирает.
– Ну это уж никуда не годиться! Если на своем проулке петух не хозяин, его надо заколоть.
Мы его хотели заколоть. Но мама сказала:
– Погодите! Несите его в избу.
Мы его принесли в избу. А мама достала, как сейчас помню, темную бутылку из залавка. В ней был самогон. И она налила его в ложку, говоря нам:
– Открывайте ему рот пошире.
Брат Волька держал его. А я ему рот открыл, – клюв точнее, – и мама влила туда ложку самогона, говоря нам:
– Вот теперь несите и бросьте его на дворе.
Мы отнесли на двор – и бросили его на землю. А как раз по двору расхаживал Сталин, Фетюшин петух. Наш к нему подскочил и, недолго думая, запрыгнул на него. И по башке, по башке ему!
Мы с братом прыгали от радости. Мы кричали:
– До мозга! Продолби ему голову до мозга!
И наш – молодец какой! – продолбил ему голову до мозга. Сталин – глядим – перевернулся на спину. И ноги свои он толстые, в перьях, поднял над головою своей.
– Ой, какой молодец! – сказала мама. – А хотели мы его зарубить.
Эх, – сосед подал голос со своего двора, – обрадовалась! Ты зачем напоила его, своего замухрышку?
– Я – а? Нет, я его не поила!
– Не поила. А почему ж он такой?
– Какой?
– Он стал, негодяй, как Гитлер!
– А он такой у нас, – говорит мама, чуть не плача от смеха.
А сосед ей говорит, тоже чуть не плача – от досады, что его такого «генерала» побил наш «ефрейтор».
Да он, впрочем, стал у нас хороший, даже и внешне стал он хороший – такой петух почему – то вызывает к себе уважение, так что даже ему хочется насыпать и зерна, и пшена, и горошку с орехами!
– Дядь, дай нам пшенца, – попросил Волька.
– Ну да, – отвечал он слезно. – Я стану кормить его, такого негодяя! – А пшено у него было, потому что он телеги делал дома, на дворе. Ему платили зерном за это, а нам всем, остальным колхозникам, ничего не платили; все тогда в колхозе работали мы бесплатно – за «палочки». Впрочем, и нельзя сказать чтобы уж совсем бесплатно: я всегда носил штаны и рубашку из мешковины, конечно, мама ее выкрасит, но не потому чтобы стал я красивее, нет, это потому, знаете, чтобы скрыть: мешки – то колхозные! И мы таскали: к примеру, когда наши матеря в пойме конопли молотят, мы таскали домой семя, а с бахчей – огурцы, помидоры, арбузы, дыни. Этого да того немножко, оно и выходило, что не совсем мы бесплатно. Мы, как бы сказать, натурой получали – а деньгами: нет, нам долго не платили, если мне не изменяет память, уже только при Хрущеве стали, наконец, платить колхозникам деньгами.
И как, спрашивается, заповедь «не кради» соблюдать было тогда нам, колхозникам?!
Ничего. Мы нашли: и зерна, и пшенца, и горошку. Всего мы нашли. Мы его так стали кормить, нашего «замухрышку», что он выправился. И уж теперь он с родного проулка не убегает от Блясова петуха. Нет, он его догонит и начинает внушение делать – показывает территорию, за шею его схватит и водит его по проулку, как бы говоря:
– Ты вот тут, сосед, не ходи! Это моя территория! Понял?
Ладно, – отвечал тот ему покорно. – Это территория не моя. Отныне она твоя, сосед!
А дядя Митя Блясов, увидавши такое, тоже как сошел с ума. Он – за сердце схватился, говоря:
– Господи! Что творится? Нашего петуха побили. И кто? Замухрышка! Нет, так не может быть. Видеть такое – это выше моих сил! – Но нам с братом, конечно, наблюдать такое – на родном проулке! – приятно, до того приятно, что и мне тоже хочется себя показать. И я показываю: так Нужду отдеру (шабра, то есть), что нас хоть фотографируй! Драка такая, что мы весь проулок залили кровью.
И дядя Митя, конечно, тоже своего петуха напоил. Не самогоном: он даже купил бутылку водки, говорит, специально для этого.
Тете Нюре он так говорил.
– Он его, своего Рузвельта, – белый у них петух, терял перья он из хвоста, я находил их по всему проулку, белые перья, и говорил маме, что Рузвельт ходит по нашему проулку, мам, как хозяин.
– Ну и что же! Тебе бы уж, и по проулку чтобы не ходил? Так, сынок, жить нельзя. Надо с людьми жить дружно, в мире.
– Давай еще раз…
– Чего?
– …напоим?
– Иль он бьет нашего?
– Нет пока, но – может!
– Вот когда, – говорит, – побьет… Тогда мы посмотрим!
А дядя Митя кормил своего, – я же все знаю, – отборным зерном, пшеном да с орехами. Разгрызет лесной орех и сам – то он не съест ядрышко, а – выплюнувши на ладонь – поманит своего он петуха, говоря:
– На, милый, на! Набирайся сил, Рузвельт! – Так он любил своего петуха.
И вот, однажды я забежал к ним в избу. И с восторгом сказываю:
– Дядя Митя, дерутся?!
– Но-о?
– Мить, – тетя Нюра ему говорит, – сходи за водой.
– Да погоди ты со своей водой, – отвечал он, надевая фуражку военную. А может пилотку, – у него и пилотка была, ее носили Шуня (Шурка) и Витя – сыновья, одного возраста с нами: Шуня – Волькин ровесник, и Витя – мой. – Там петухи дерутся! – объясняет дядя Митя жене, тете Нюре, потому, де, мне некогда. Пошли за водой Шуню.