Первая труба к бою против чудовищного строя женщин
Шрифт:
– Кто? Дядя Норман? – уточнил я.
– Нет-нет. Твой отец. Томас Полмрак. О ком же еще мне и говорить, если не о твоем бедном покойном отце?
Она произнесла эти слова полушепотом, а глаза ее увлажнились. Странно было видеть слезы в глазах, так похожих на мамины: ведь мама терпеть не могла любых проявлений чувств.
– Сара тебе не рассказывала?
Я ответил, что ничего об этом не слышал. Вот так, впервые мне стала открываться правда о моем отце и обстоятельствах, сопутствовавших моему появлению на свет.
– Его, бедняжку, зажало рулем, и он просидел много часов, пока его нашли, – продолжала тетя. – Правая рука была обморожена,
И вот, в коттедже на другом краю земли, я узнал от тети Лиззи о своем преждевременном рождении и о том, что у меня была сестра-близнец, Джоанна; о чудовищной жаре, которая стояла в Стровене в ту весну много лет назад; о церемонии наречении имени; о празднике в саду большого дома. И о смерти новорожденной сестры.
– Он хотел подержать на руках своих детей. Это же естественно, правда? Ты широко раскрыл глазки, но Сара положила ему на руки девочку, хотя та спала. – Тетя снова заплакала. – Он держал ее на руках, показывал гостям, и одеяло начало выскальзывать. Он попытался ухватить его, чтобы малютка не упала. Какой отец поступил бы иначе? Но своей рукой он убил ее. Я пыталась его успокоить, но он был безутешен. Просто потерял рассудок. Ему казалось, какая-то часть его на самом деле этого хотела. Он сказал, что рука лишь осуществила его тайную волю. – Тетя утерла глаза фартуком. – Бедный! Такое бремя непосильно для мужчины.
И она рассказала мне, как отец погиб у Римского моста, и какие слухи распространились после этого.
– Об искусственной руке никто в Стровене не знал. Даже доктор Гиффен. Вот и поползли слухи. Кое-кто думал, что твой папа сам отрезал себе руку, а другие говорили, что какие-то люди отпилили ему руку и сбросили с моста еще живым.
Стук лопаты прекратился. Дядя выпрямился посреди картофельных рядов, как будто прислушиваясь к нашему разговору. Но тетя говорила так тихо, что дядя не мог бы расслышать ни слова. Минуту спустя он снова склонился над картофелем и продолжал выпалывать сорняки. Тетя Лиззи посмотрела в его сторону, и взгляд ее был холоден. Потом снова улыбнулась мне.
– Значит, мама ничего тебе не рассказывала?
– Ничего, – ответил я.
– Она не могла с этим примириться, – вздохнула тетя. – Кто бы ее упрекнул? До гибели малютки она была совсем другой женщиной. Я рассказала обо всем, потому что тебе следует знать: твой отец был хороший человек. У него было много женщин до Сары, но ей он был предан всей душой. Он бы для нее что угодно сделал – так он ее любил. Она бы сама непременно тебе рассказала. Я уверена, она собиралась сделать это со временем. Запомни пока одно: они любили друг друга.
Слезы струились по щекам тети Лиззи. Она подняла к лицу подол фартука и надолго зарылась в него. Я не знал, что делать, куда деваться. Потом тетя снова посмотрела на меня.
– Они любили друг друга. Запомни это. Любовь искупает все, – сказала она.
Так в первый и последний раз я узнал некоторые подробности своего рождения. Лиззи видела смерть моей сестры, стояла рядом, когда тело моего отца выложили на кухонный стол. Она знала о моих родителях и многое другое, о чем я мог лишь догадываться по глухим намекам матери. Например, отец был не очень богат, но все же получал приличный доход от семейного винокуренного завода на севере и мог с удобствами жить в таком месте, как Стровен; его родители не приняли мою мать, как не признавали и прежних его увлечений, и поэтому вместо свадьбы родители ограничились простой регистрацией.
Лиззи рассказала мне, что они с матерью были единственными детьми начальника вокзала в Городе, он дал дочерям приличное образование и больше ничего не мог для них сделать. Ее, похоже, удивляло, что мать ничего не рассказывала мне.
Я обрадовался: где-то у меня есть дедушки и бабушки.
– Я когда-нибудь познакомлюсь с ними, тетя Лиззи? – спросил я.
Она покачала головой и снова чуть не заплакала.
– Бедный мальчик, – сказала она. – Нет, они все умерли, давным-давно. Иначе бы твоя мама не прислала тебя сюда. Нет, они все умерли. Только я одна осталась, и тем хуже.
Она даже не упомянула дядю Нормана.
Остаток утра я просидел у себя в комнате, обдумывая услышанное. Но главным образом – валялся на кровати и прикидывал, что станется со мной на острове. Я следил за проворной черной ящерицей, что жила и охотилась среди потолочных балок – пожирала москитов, пролетавших в пределах досягаемости ее длинного языка. Когда я внезапно входил в комнату и спугивал ящерицу, она раздувалась мячиком, пытаясь в ответ напугать меня. Но сейчас никто из нас не боялся. Она смотрела на меня сверху вниз своими глазками-бусинками и прикидывала, не раздулся ли я и нельзя ли будет меня слопать, когда я сокращусь до обычных размеров.
Потом я встал и выглянул во двор. Под окном у меня лежал пруд, затянутый зеленой тиной. Крохотные ящерки гонялись по его каменным берегам за добычей, слишком мелкой для человеческого глаза; они застывали на бегу, словно механические игрушки, у которых кончился завод. А в глубине участка дядя Норман горбился над своими растениями, такой же неподвижный. За ним, все накрывая своей тенью, высилась непроницаемая черная стена горы.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Иногда я подмечал в тете Лиззи какую-то жесткость, и она меня пугала; только я старался не задумываться, чем она вызвана. Что касается причуд дяди Нормана, я скоро научился принимать их как должное – у взрослых свои недостатки. Дети вовсе не считают, что мир устроен разумно.
Иными словами, я поверил, что даже после смерти матери со мной все будет в порядке.
Но как я ошибался! Тетя Лиззи задумала нечто ужасное.
Наступил третий понедельник моей жизни на острове Святого Иуды. На следующей неделе мне предстояло пойти в школу. Мы втроем – Лиззи, дядя Норман и я – завтракали на кухне. Типичное утро на острове – жаркое, безветренное, гудят насекомые. Дядя читал «Картофель в южном климате», прислонив книгу к фарфоровому чайнику на столе. Ели мы молча. («Не болтать, когда я читаю» – таково было одно из дядиных правил.) Лиззи пила чай, лицо отсутствующее. Я ковырялся в еде. («Все, что лежит на тарелке, должно быть съедено», – неизменно повторял дядя.) Жареный бекон так вкусно пах холодным утром в Стровене, но здесь, на жарком острове, от одного этого запаха язык словно обволакивало жиром. Когда я пил черный чай, рубашка противно липла к потной спине.