Первая всероссийская
Шрифт:
— Федор Иванович, — остановившись, сказал он совершенно спокойным и твердым голосом. — Знаете вы, чем ваш царь-миротворец занят сейчас? Войну он готовит, вот что. Спит и во сне видит Константинополь. Францию с плеч сбросил, Черноморский флот восстановил, разослал своих эмиссаров в Вену и в Лондон, чтоб англичанам и Австрии зубы заговорить, а сам готовит новую войну с Турцией. Будет русский флаг над Царьградом! Вот чем мечты этого миротворца заняты. Опять серую шинель на убой, опять матросские бескозырки под пушку, опять голод, холера, налоги, патриотический газетный визг — и с самой черной реакцией, с ненавистной всему миру Пруссией, нежности дипломатические. За счет всего своего народа…
— Егор Львович! Федор Иванович! — Юркая фигурка Варвары Спиридоновны, с накинутой
Чтобы извинить свое вторжение, Варвара Спиридоновна держала в руках газету чуть ли не месячной давности:
— Егор Львович, Федор Иванович, пардон, что беспокою, хотя час очень поздний и говорите вы на весь дом, даже в кухне все слышно. Давеча я забыла вам еще сказать. Вот вы не верите в високосный год, а почитайте, пожалуйста, о городе Праге… вот. Грозное наводнение… стихийное бедствие. Весь город пострадал от воды, смертные случаи. Двадцать шестое апреля!
Жорж махнул рукой, рассмеялся как-то недобро и, взяв Варвару Спиридоновну за локоток, повел ее из комнаты:
— Спокойной ночи, Федор Иванович, спать, видимо, пора, а может, мама проснулась. Вы проветрите перед сном, а то не заснете.
Федор Иванович открыл форточку, когда они ушли, и не стал ее закрывать на ночь. А ночь глядела в незавешенное окно — теплая, тысячеглазая, и глаза ее слабели и растворялись в потоке оранжевого лунного света. Казалось, луна источает тепло. Открыть бы окно, да со двора прыгают кошки и пугают ночью. Должно быть, пахнет в саду, вот как на «Орфее» сиренью. Орфей…
У Чевкина вдруг до физической боли защемило сердце. Это не в первый раз хотелось ему закутаться с головой, уйти от всех в подушку, к черту послать всех, — ну пусть они правы, пусть, лишь бы оставили его, такого, как есть. Чевкин опять болезненно переживал чувство своей неполноценности. Чего-то не хватает ему, чего? Для чего надо, чтоб это у всех было? Ну нет у него, ну и что же? Убить, что ли, себя? Нет у него этой критики, этой любви к критике. Так хорошо жить, так все интересно, что окружает человека и происходит на земле. Вот сейчас Выставка, — он ухватился воображеньем за Выставку, за цветочные куртины у главного входа с Иверской, цветочные куртины, которыми лично руководит Чичагов в своей черной беретке. Войдешь — и сразу обдаст ароматом, свежий, хороший воздух, словно горный… а и в самом деле на горе… Кремль на горе, площадь на горе…
Он засыпал. И вдруг что-то толкнуло его назад, в сознание, и он подумал: «Слава богу, засыпаю». И тотчас же сдуло сон, защемило сердце и опять засосала мысль, заскреблась, как мышь в мозгу: ну чем я виноват, что я такой? Вижу хорошее на земле, люблю хорошее, хочу, чтоб было одно хорошее…
А чувство вины росло и не давало заснуть.
Между тем дней до открытия Выставки все убывало и убывало. Если Москва жила этими предвыставочными днями и всеми заботами и новинками, какие каждый из них приносил, то в Петербурге и по всей необъятной Российской империи о Выставке думали только мельком и к случаю, главное же, что всколыхнуло страну, была дата двухсотлетия Петра Великого.
Казалось бы, дата эта была вполне официальная, из царского календаря. Но уже с первых дней года, когда началась к ней подготовка, места и местечки, губернские и уездные города, речные и морские порты, а подчас и целый край с обширнейшей территорией вспомнили и переживать начали с самыми разными чувствами своих жителей — местную связь с Петром. Великий преобразователь действовал в свое время дубинкой, и следы этой дубинки остались в летописях бесстрастных историков. Однако же земля хранила и никак не могла бы сбросить другие следы, оставленные его крепким шагом по ней, его зорким взглядом сквозь нее и руками его, которым до всего было дело. И когда вдруг зашевелились и ожили эти места, никакой учебник не мог бы лучше них рассказать учащимся, что произвел царь Петр на русской земле. Весь май происходили празднования, весь май то одно, то другое место в империи поднималось, как пирующий за столом для тоста, над всеми обширными русскими пространствами, и говорило свое слово, отражаясь в местных «Губернских ведомостях» и столичной печати.
Крохотный город Липецк Тамбовской губернии, знакомый россиянам разве что из беллетристики, вдруг вырос и заслонил на мгновенье горизонт. Петр ехал в Тамбов, остановился на отдых в деревне и оглянулся, — вокруг была красота, лесисто и зелено, возвышались холмы, текли ручьи, и царь на язык попробовал красноватую воду одного из них, вода отдавала привкусом. И по ключу он определил тут железо, велел копать, велел строить чугунный завод, разъяснил жителям, в чем польза для них целебного железистого ручья. Подобно тому как притопнула его нога. на невских болотах, и гранитно-мраморный город возник из четырех слов «здесь будет город заложен», вырос город и в Липецке, а в городе чугуноплавильный завод, а на заводе Петр не только побывал, но при нем прошла первая плавка, и сам он выплавил колокол, пушку, доску с отливом его руки, — которая до всего дотягивалась, — и топор, — коим он тоже немало поработал над головами своих подданных. Жители города Липецка ликующе провозгласили свой тост на празднике, куда приехали из Тамбова сам преосвященный Феодосии и губернатор Гартинг. Но не успели они, показавшись над страной, сесть за свой праздничный стол, как встала далекая Олонецкая губерния.
Что там — один город Липецк! Вся она, с ее северными акварельными красками, с ее вереском, зацветающим голубовато-розовой россыпью над нескончаемыми долинами, с ее пихтами, чьи спутанные волосы-ветви похожи на девушку в дреме, с ее огоньками над болотами и непуганой водяной птицей на них, с ее темного дерева крепкими, некрашеными избами на пригорках, — вся она заслежена стопами землепроходца Петра, и где только не оставил он на ней память о себе! Встал город Петрозаводск, основаны горнолитейные заводы, в самой последней глухомани роют-копают и закладывают свои ямы рудоискатели, ожил весь Олонецкий край, запели свои древние руны седобородые баяны о чудо-Сампо, которое и мелет, и печет, и хлеб дает… Дети олонецких жителей потянулись из деревень в школы, в город, — и все это вылилось в олонецком праздничном «тосте», а в мужской гимназии Петрозаводска торжественно повесили портрет Петра с надписью: «Из школы бы на всякие потребы люди, благоразумно учася, происходили». То были слова Петра, сказанные им патриарху. Даже в Олонецком губернском жандармском управлении не обошлось без лирики и, донося в Петербург о празднике, написали с некоторой гордостью, как бы хвастаясь отсутствием формализма: «Внутреннее настроение — общего сочувствия, так и внешние знаки ликования граждан».
Казалось бы, что Воронеж? До Воронежа ли было дело Петру? Ан и Воронеж поднял свой бокал над страной. Ведь в нем, а не в другом каком городе сохранились особые Петровы следы. И если Олонец хвастает «основанием в 1703 году горных литейных заводов и города Петрозаводска, а также устройством канала судоходства», — то тут, в Воронеже, сохранились со времен Петра в пригородных слободах ни много ни мало как установленные им чины.Чины! Атаманский, Конно- и Пеше-Казачий, Конно- и Пеше-Стрелецкий, Пушкарский, Бобыльский и Канцелярский! Депутаты от всех этих чинов участвовали на празднике, — словно двухсотлетняя давность сохранила их, как засохшие цветы между страниц тяжелой книги Истории.