Первичный крик
Шрифт:
Произошло следующее: мой разум отделился от тела. Я хочу сказать, что творил со своим телом то, о чем мой разум даже не догадывался. Совершая эксгибиционистский ритуал, я был как будто в тумане. Я, правда, смутно догадывался, где нахожусь, но в то же время действительность пряталась от меня за стеной плотной дымки. Импульсы и побуждения, управлявшие мной, исходили откуда-то из подсознания, не имея ничего общего с разумом.
Я пытался сопротивляться; ставкой в этой игре были моя профессия и работа. Я старался не делать этого, но все было тщетно, я не мог отказаться от пагубной страсти. Сознание и сознательные усилия рушились и крошились на куски. Толкавшая меня изнутри сила день ото дня становилась все больше и больше, и я не понимал, почему. Смятение и растерянность заступили место рационального мышления, даже на работе я уже не мог мыслить логически. На протяжении всего этого периода я ощущал в себе двух разных людей. Я был одновременно актером и зрителем. Во время исполнения ритуалов я не отличал черное
Теперь, пройдя курс лечения, я понимаю, что вскоре неизбежно бы свихнулся. Я все больше и больше утрачивал контроль над своим «я». Разум мой помрачился и был готов отказать мне. Уверен, что, в конце концов, я навсегда остался бы в том тумане и все было бы кончено. Мое тело окончательно вышло бы из подчинения разуму, каждая из этих частей продолжала бы существовать независимо друг от друга.
Поскольку я был настоящим невротиком, то не имел ни малейшего понятия о том, откуда берутся эти импульсы. Такое понимание было бы для меня слишком болезненным. Боль неудержимо начинала охватывать меня, когда я оставался один, и мне приходилось действовать, чтобы избавиться от нее. Потом, во время лечения эта боль снова поднялась, и я прочувствовал ее. Такова разница между ощущением чувства и замещающим действием. Эту разницу я в полной мере ощутил только в ходе первичной терапии.
Во время лечения я позволил импульсу полностью овладеть мною. Вместо того, чтобы привычно отщепить разум от тела и начать мастурбировать, я, наконец, позволил своему сознанию соединиться с телом — и только это позволило мне осознать и почувствовать неприятную и страшную правду. Я хорошо помню первое из испытанных мною первичных состояний: я прочувствовал свой импульс. Я еду по улице и привычно разыскиваю подходящую женщину по пути на работу. Врач приказал мне подчиниться импульсу. У меня возникла нестерпимая эрекция и я ощутил страшное сексуальное желание. Чувство распирало меня, в этом я нисколько не сомневался. Когда чувство стало невероятно сильным, я дико закричал: «Нет! Нет! Нет!» Потом я увидел лицо женщины. Боже правый! Это было лицо моей матери. Я закричал: «Мама, мама, мне больно!» Я продолжал вопить: «Не уходи; папа меня убьет». Я никогда не смел сказать ей, как я боюсь отца. Я мгновенно ощутил и понял, что каждый раз, когда я обнажал член на улице, я хотел, чтобы незнакомая женщина увидела мое искаженное от оргазма (от страха и боли) лицо и поняла, что я нуждаюсь в защите. Но знать о моей боли и страхе должна была только и исключительно моя мать. Но она, по своим качествам, была такой, что я не смел прямо сказать ей об этом. Она сама была слишком больна, чтобы я отважился это сделать. Я не мог сказать ей, что нуждаюсь в помощи. Я делал это каким-то сумасшедшим, извращенным способом на автобусных остановках.
Меня гнало давление, возникшее от страха перед отцом и от потребности в защите со стороны матери. Когда я связал воедино свои мысли, чувства и это смутное давление, то у меня мгновенно отпала непреодолимая потребность в совершении ритуала. На самом деле, давление исчезло, осталась только одна боль.
До прохождения курса лечения мой разум, мое сознание, были полностью отделены от тела. Я наверное никогда не пойму, как мне удалось закончить школу. Я до сих пор не вполне уверенно пишу и читаю. Но я всегда был неплохим спортсменом, всегда мог сделать своими руками любую вещь — я мог бы стать, например, хорошим водопроводчиком или электриком. Мне приходилось быть тупым, потому что стоило мне проявить крупицу разума и связать сознание с давлением, которое гнало меня на улицу, как я немедленно, словно выловленная из воды рыба, заметался по кабинету доктора Янова. Это чувство по мощи не уступало паровозному двигателю. Теперь я понимаю, что если бы не смог удержаться от ритуала на какое-то время, если бы меня не выпустили из-под ареста под залог, если бы меня оставили в тюрьме, то я бы окончательно сошел с ума. Я занимался эксгибиционизмом, так как это был мой единственный способ избежать ощущения подлинного чувства. Само одиночество и вынужденное ничегонеделанье могло взорвать мой разум. Как ни безумно это звучит, но я, сознавая умом, какими неприятностями мне это грозит, продолжал мастурбировать в присутствии посторонних женщин, ожидая начала судебного заседания! У меня просто не было иного выбора.
До начала курса лечения я воображал себя очень сексуальным, «повернутым на трахе», как я тогда выражался. Но теперь эти конвульсии оргазма сменились у меня первичными состояниями, и мое половое влечение резко уменьшилось. Теперь я делаю как раз противоположное тому, чем я занимался раньше. Раньше я превращал свои первичные состояния в судороги оргазма, потому что не мог ощущать первичной боли. Теперь я считаю, что в извращении вообще нет ничего сексуального. Я мастурбировал, но в действительности желал не полового наслаждения, а помощи. Это был мой способ кричать: «Помогите!» То, что я делал, не имело ни малейшего отношения к естественному половому влечению. Разные люди по–разному проявляют свое извращение. Бизнесмены извращают свою потребность в любви, превращая эту потребность в стремление заключать выгодные сделки. Я извращенно свел эту потребность к своему половому члену. Однако в действительности я хотел только одного — чтобы моя мать, наконец, увидела, как мне больно и дала мне то, в чем отказывала, когда я был ребенком.
Джим
Мне двадцать два года. Я родился в Алабаме. Теперь я живу в Лос–Анджелесе, в городе, который стал для меня символом безличности, черствости, тупости, грязи, поверхностности, претенциозности, напряженности и отчаяния. Одна только мысль об этом городе, не говоря уже о пребывании в нем, всегда заставляла меня почувствовать, насколько обезличенной, глупой и поверхностной была моя собственная жизнь. Теперь же Лос- Анджелес — это грязный, охваченный лихорадочным напряжением город, не вызывающий у меня никаких чувств.
Мой отец был кадровым офицером ВВС. Сейчас он, кроме того, пресвитерианский священник. Родился он в маленьком городке, в Индиане. Мать моя родом из штата Миссисипи.
Дома, как такового, у меня никогда не было. Самые ранние детские воспоминания связаны у меня с Японией — я помню, что там служил мой отец, а я однажды — в возрасте четырех лет — убежал из дома. После этого мы каждые один–два года переезжали с места на место в семейном «олдсмобиле», который служил ареной жестоких семейных ссор — неважно, ехали мы мимо аризонских кактусов или аляскинских тотемов. Машина была также местом, откуда я не мог убежать, когда мать решала побить меня за плохое поведение резиновым шлангом. Кончилось тем, что в Денверском мотеле я выбросил шланг в мусорный контейнер.
Такие путешествия могли быть непревзойденным удовольствием для мальчишки; иногда так и было, невзирая на то, что в жизни нашей семьи никогда не бывало счастливых моментов. Это было сплошное сражение — споры и борьба. Неважно, чего это касалось — какой мотель выбрать для стоянки, какую телевизионную программу смотреть, в каком ресторане остановиться и пообедать — все это становилось поводом для словесных перепалок. То же самое касалось моих личных пристрастий — что носить, с кем дружить, когда ложиться спать, как вести себя за столом и так далее. Мать всегда была настороже, и всегда успевала сказать, что именно она считает наилучшим образом действий. С неподражаемой интонацией она добавляла: «Если же тебе наплевать на мое мнение, можешь поступать, как знаешь!» Вот так-то. Это был самый эффективный способ заставить меня делать то, что хотела она, и, мало того, быть таким, каким она желала. Понимаете, я заботился о маме (и о папе) так, как я не заботился о ком-либо другом. Когда она говорит, что не верит, будто я люблю ее, то она тем самым говорит: «Нет смысла продолжать такие отношения» — то есть, и она «тоже» не будет меня любить, если я не стану таким, каким она того хочет. Это очень поганый выбор, но у мальчишки нет возможности торговаться. Итак, каждое решение, которое я принимаю, должно быть, прежде всего, одобрено моей мамочкой. Если ей не нравится то, что понравилось мне, то я просто должен найти способ скрыть свой чувства и придумать, как поступить так, чтобы мои действия пришлись ей по вкусу.
Моя мама не любит мужчин, мужчин с характером. Вот так. Я не могу быть мужчиной, несмотря на то, что подобно всем особям мужского пола родился с членом, хотя и маленьким. (Он, кстати говоря, так особенно и не вырос, по крайней мере, пока.) Со всей своей повседневной, подкрепленной разумными словами напористостью мать очень удачно воспитала из меня трансвестита. Я рано понял ее намек: «Мама не любит меня, то есть, она не любит меня таким, какой я есть. Она любит меня, когда я становлюсь таким, каким она хочет». Не надо особенно много менять, когда тебе четыре, пять или даже семь лет, за исключением половой принадлежности; не надо менять мир и основополагающие теории, когда можно просто измениться самому. Так…
Вместе с таким изначально и всю жизнь действовавшим фактором моего воспитания, я постоянно испытывал страх перед нависавшим в прошлом и маячившим в будущем призраком развода. Этот призрак пугал меня на протяжении всех двадцати двух лет моей жизни. (Родители, наконец, окончательно развелись теперь, когда я заканчиваю курс лечения. Они очень долго боролись друг с другом.) Однажды, когда мы жили в Техасе и мне было семь лет, отец пришел домой слегка навеселе. Маме же показалось, что он вдребезги пьян. Она страшно разозлилась и принялась сначала ругать, а потом и бить папу. Потом она упала на пол, разрыдалась и стала кричать, что не хочет, чтобы в один прекрасный день отец также ее избил, и поэтому она хочет развестись. Мне было очень страшно, но я находился рядом с ними в течение всей ссоры. Эти двое, правда, едва ли замечали мое присугствие. Я даже становился между ними, хватал их за пояса, просил прекратить ссору, поцеловаться и помириться. Я был уже большой и понимал значение слова развод — оно означало разлуку. Это ужасно напугало меня. Я говорил: «Мама, что же будет со мной? Как же я?» Мама, невозмутимо укладывая чемодан, ответила: «Я не знаю». В тот момент ни ей, ни отцу не было до меня вообще никакого дела. Я бродил вокруг дома, прижимая к груди игрушечную лошадку и причитал: «Что будет со мной? Что будет…» и т. п. Вот так я бродил и причитал постоянно, вплоть до первичной терапии.