Первое правило королевы
Шрифт:
— Не успела.
— Ты ж долго не выходила!
Инна вся подобралась.
— Я долго не могла найти квартиру.
— Ну? А потом чего?
— Что «ну», Осип Савельич! Любовь Ивановна уже умерла, когда я зашла. А потом мы уехали. Так что мы вчера на Ленина не были. Мы вчера по городу катались.
— Это я знаю, — пробормотал Осип. — Только мужики говорят, что ее тоже того… Любовь Ивановну-то.
— Что — того?
— Убили тоже, как и губернатора. И он, мол, не стрелялся, и она, мол, тоже… не сама умерла. Говорят, в крае больших изменений
Инна стиснула кулак.
— Каких изменений?
— А шут их знает. Говорят, что этот, которого ты сегодня дураком объявила, все и затеял. Только не сам по себе, конечно, а так они там, наверху, договорились. Чтоб выборов не ждать еще два года, а креслице для него сейчас освободить. Ну, и чтоб гарантия, значит. Так еще бабушка надвое сказала, кого люди тогда бы выбрали — может, Анатолий Васильевич так и остался бы губернаторствовать. Народ-то его любил, свой ведь! А эту нечисть не знает никто — откуда взялась, из каких щелей повыползла?! У них деньжищ, конечно, куры не клюют, только народ надуть все равно нельзя.
— Народ, Осип Савельич, надуть проще простого.
Он посмотрел на нее в зеркало заднего вида.
— Тебе видней, конечно, Инна Васильевна. Только говорят, что Мухин всем мешал, а супруга его догадалась об чем-то. Вот ее следом за ним и отправили. Догонять его, значит.
— Осип Савельич, замолчи.
«Вольво» остановился возле дачного забора. Решетка была до половины завалена снегом, а дальше чернели елки, при свете дня становившиеся голубыми. Инна посмотрела на елку.
Если бы у нее был ребенок, они стали бы ждать Нового года и ездили бы выбирать елку, а потом наряжали бы ее вдвоем и непременно разбили бы шар, а потом стали бы чай пить, чтобы не расстраиваться из-за шара.
Если бы у нее был ребенок, она накупила бы ему подарков в ярких коробках и старательно прятала бы их до самого Нового года, а потом выложила под елку и утром караулила, когда он вскочит в нетерпении и примчится смотреть. Пусть у него будет теплая байковая пижама, волосы в разные стороны, примятые подушкой, и одна щека краснее другой — та, на которой он спал. Он станет открывать подарки, дрожа от нетерпения и счастья, и этого счастья будет так много, что хватит на весь день и еще останется на завтрашний и послезавтрашний, а воспоминаний — на весь год!
Если бы у нее был ребенок, она ни за что не стала бы драть его за розовое беззащитное ухо и тыкать носом в грязный пол в наказание за то, что он плохо его подмел. И орать на него так, что он от страха забивался бы в угол и смотрел оттуда остановившимися перепуганными глазами. И бить тонким и страшным ремнем по неумелым пальцам за тройку в наивной детской тетрадке с наивными детскими уроками.
И еще она купила бы ему собаку. И везде брала бы с собой, чтобы он не мучился от ожидания и неизвестности — придет мама или не придет, и если придет, то в каком настроении, и если в плохом, то как спастись, не попасться на глаза, ничем не прогневать, угодить, подлизаться, и тогда, может, пронесет, может, не будет скандала, а это так страшно — скандал…
Она любила бы его, баловала, дружила с ним, секретничала, валялась на диване с книжкой, играла бы зимой в снежки, а летом возила купаться, и у них была бы собака, елка и все на свете.
Но у нее не было ребенка, а ей так хотелось прожить собственное детство еще раз — наоборот. Не так, как было тогда, а так, как ей отчаянно мечталось, чтобы было.
— Инна Васильевна, ты чего? Я тебя расстроил?
— Нет, все нормально.
— Завтра как обычно?
— Да.
— То есть в девять? Или к девяти уж на работу?
— В девять. Пока, Осип Савельич, спасибо тебе.
— Давай провожу-то!
— Не надо меня провожать, зачем?!
— Ну, смотри.
И не уехал, торчал за забором, пока она поднималась на крыльцо, пока дверь открывала — со второй попытки, — пока зажигала свет в тесном холодном тамбуре и изо всех сил топала ногами, чтобы отряхнуть снег и еще чтобы отделаться от мыслей о ребенке, которого у нее нет и уже, наверное, не будет.
Осип все стоял — вот упрямец!
Инна захлопнула двери, одну за другой, зажгла свет в коридоре и посмотрела на своих котов, которые, жмурясь от внезапного яркого света, сидели в некотором отдалении.
Тоник подумал-подумал и зевнул. Открылись белые острые зубы и черное небо хищного зверя.
Инна стащила ботинки, кинула сумочку и пошла к лестнице. Коты с недоумением переглянулись.
Позвольте, а где же любовь, ласка и общее удовольствие от того, что ты нас видишь? Куда ты пошла, не обратив на нас никакого внимания?! Что может быть важнее, чем мы, соблаговолившие выйти тебе навстречу, променявшие радость свидания с тобой на свои пригретые местечки?!
— Сейчас, — пообещала им Инна. — Все будет. Подождите.
Ей хотелось плакать — из-за собственной недальновидности, из-за Ястребова, из-за зловещей черной тучи, которая наползла на ее жизнь, как пурга, принесенная Енисеем, из-за того, что нет никого, кому нужна была бы елка, и ее заботы, и ее умение готовить, и никому не важно, что она никогда не позволит себе стать такой, как ее мать!..
Зато у нее есть все шансы потерять работу, и тогда она ни за что не сможет доказать бывшему мужу что «ей все равно», и он ужасно ошибся, променяв ее на «новую счастливую семейную жизнь»!
Она влезла в ванну, но сидеть долго себе не разрешила, напялила на голое тело давешние джинсы и свитер — на этот раз свой, а не мужнин, чтобы еще больше не горевать, — и пошла вниз, к своим кошкам, мухинским газетам и тяжелым думам.
На первом этаже было темно, она спускалась по лестнице, как в омут шла, держалась за гладкие перила, чтобы не упасть.
Как это она забыла оставить свет?..
Она была уже почти на последней ступеньке, когда что-то насторожило ее, звук или запах. Там, внизу, было что-то чужое, чего там не должно быть, — она знала это совершенно точно, как кошка Джина, которая видела в темноте.