Первое «Воспитание чувств»
Шрифт:
— Ну, о чем размечтался, что с тобой?
И поскольку он не шевелился, она трясла его за плечо, твердя снова и снова тот же вопрос.
— Что со мной? Что со мной? — повторяет он, рывком вскакивая с места. — Ничего, ровным счетом ничего!
Но что-то все-таки было.
Однако навряд ли он и сам был способен сказать, что именно, ибо не мог разобраться в собственных чувствах.
В Париже с ним целую неделю оставалась мать, которая приодела его и озаботилась обо всех потребных удобствах, они дважды посетили музей в Версале и один раз ездили в Сен-Клу, трижды — в Комическую оперу, по разу — в мануфактуру гобеленов и к фонтану на улице Гренель, да еще раз тридцать захаживали во всякого рода пассажи, чтобы купить разные мелочи, —
Но вот пришел день разлуки, они пообедали за столиком на двоих в ресторанчике около конторы дилижансов, однако ни ему, ни ей есть не хотелось, и оба говорили мало. Время расставания приближалось, но мать расчувствовалась еще загодя, прежде чем велели подыматься в экипаж, а уж когда этот миг настал, она с плачем облобызала своего бедняжку Анри в обе щеки. Он же закурил сигару и напустил на себя невозмутимый вид, но едва лишь экипаж загрохотал по булыжникам мостовой, как сигара начала его душить, и он с яростью ее отбросил прочь, безмолвно возгласив: «Прощайте, бедная моя матушка, прощайте надолго!» — и в сердце своем осыпал ее ласковыми словами и благословениями. Как бы ему теперь хотелось от всей души расцеловать ее, сделать все, чтобы она не плакала, утереть ее слезы, утешить, заставить улыбнуться, просиять от счастья; он упрекал себя в трусости за то, что из самолюбия постеснялся недавних проявлений нежности под взглядами троих буржуа (его единственных зрителей); с тем наш молодой человек надвинул шляпу поглубже на глаза, засунул кулаки в карманы и с видом полнейшего жестокосердия зашагал прочь.
Первые дни он не знал, что делать, бродил по улицам, площадям и паркам, заглядывал в Тюильри, в Люксембургский сад, садился там на скамью и глазел на играющих ребятишек или лебедей, скользящих по водной глади. Он посетил Ботанический сад, покормил там медведя Мартена, [13] прогулялся по Пале-Роялю и услышал традиционный полуденный выстрел из пистолета, разглядывал новинки, выставленные на прилавках модных лавок и у торговцев эстампами, любовался газовыми рожками и афишами. По вечерам ходил на бульвары поглазеть на гулящих девок, зрелище это на первых порах его весьма развлекало, поскольку в провинции ничего подобного не водилось.
13
Мартен — традиционная французская кличка медведя (ср. в русском языке «Мишка»).
Фланируя вдоль набережных, он читал названия книг, разложенных на парапете, приостанавливался на Елисейских Полях перед акробатами и зубодерами, на Луврской площади однажды задержался надолго, заглядевшись на выставленных там заморских птиц, которые, стоило малейшему солнечному лучику пробиться сквозь облака, растопыривали крылья и начинали с клекотом расхаживать по клетке. Бедные твари стенали, уставясь в хмурое небо и раскачиваясь в кольцах, словно на ветвях больших деревьев где-то там, на воле, за морями, в жарких краях; более других его привлек большой горбоносый красный попугай, и он чуть было не лишился пальца, приглянувшегося птице.
Он поднимался на церковные башни, долго стоял там, опершись на венчающую их каменную балюстраду и созерцая крыши домов, дымки из печных труб, а внизу — мелких, как муравьи, ползающие по мостовой, людишек.
В омнибусе он перебирался из одного городского квартала в другой, разглядывая лица, сменявшие друг друга во время пути, ища меж ними сходства и различия.
Забредая в кафе, он убивал целый час на чтение одной газетной строки.
Он отправлялся в Булонский лес поглядеть на красивых лошадей и щеголеватых господ, на блестящие лаком кареты и охотников в шляпах с плюмажем, на бледнолицых знатных дам, чьи длинные вуали, развеваемые ветром, выбиваясь из окошка кареты, хлопали его по носу со щелчком, похожим на звук падения серебряной цепочки. Ему нравились презрительная небрежность их поз и разноцветные гербы на дверцах, разглядывая их, он грезил о некоем существовании в сытости и довольстве, полном изящного досуга, упрятанном за тройными розовыми занавесями, нежащемся на обитой бархатом мебели; он пытался представить себе гостиные, где прохаживались эти декольтированные создания в мерцании бриллиантов, в аромате цветов, он видел кружевные подушки, на которых покоились эти головки, обширные парки, где эти ножки гуляли летом, и усыпанные песком дорожки, по которым они ступали.
Но каждое сладкое видение лишь оборачивалось новой болью, словно посланной во искупление мимолетных удовольствий, примерещившихся его фантазии.
Оглохнув от уличного гвалта и кишения всех этих исполненных деятельного воодушевления людей, мельтешащих вокруг, словно бы и не видя его, он внезапно проникался желанием покоя, испытывал тяготение к жизни вдали от всего этого, в сотне лье от города, в какой-нибудь забытой Богом деревушке на косогоре в тени дубов: провести бы там всю жизнь вплоть до кончины, как беззвестнейший и смиреннейший из смертных.
Вернувшись с прогулки, он не зажигал свечи, но разводил яркий огонь в очаге и садился перед ним, уставясь на пылающие поленья. Высокое пламя освещало потолок и отражалось в зеркалах, дрова трещали, бархатистые багровые блики бегали по угольям, иногда вырывались искры, и их полет по спирали оканчивался вспышкой, как у миниатюрных ракет, и тогда Анри думал о таких приятных, вековечных, исполненных глубокой нежности вещах, что на губах его появлялась улыбка.
Уступив место железному прусскому камину, каменному углю, специальной формы чуркам для экономного горения и всякого рода теплопроводным трубкам, они уже перестали существовать, те самые, почтенные стародавние очаги, в топку которых можно было войти, не сгибаясь, а после долгой зимней охоты устроиться в одной из ниш подле огня, поджидая, пока поспеют гуси либо прожарятся на вертелах бараньи окорока, приготовляемые на ужин, меж тем как лакей, время от времени ломая об колено пук хвороста, бросал бы прутья в огонь, они корчились бы в пожирающих их языках пламени, а мокрые борзые, сидевшие, вытянув в сторону задние лапы, зевая, грели спины.
О чем он думал?
О детстве, о родном доме, об отцовском саде. Вспоминал каждую клумбу, каждое дерево и старую вишню, на которой он когда-то устроил качели, и большой круглый газон, где так любил поваляться — особенно когда газон стригли или когда он весной пестрел маргаритками.
Он также думал о трех юношах, старинных своих товарищах, тех, с кем некогда игрывал в «полицейских и вора»; потом один из них стал моряком, другой сгинул где-то в Африке, третий женился — и все трое уже как бы умерли для него.
Вспомнил он и давно усопшую тетушку, которую не любил, пока она была жива.
Припомнились ему и годы, что протекли в добром старом коллеже, парта, безжалостно изрезанная перочинным ножом и заляпанная чернилами, каштаны во дворе, церковные чердаки, где они искали гнезда ласточек. В памяти ожила и четверговая радостная послеполуденная возня; [14] мысленно он представил себе маленькое кафе, в котором они собирались покурить и поболтать о политике, снова увидел щербатые столы и прислуживавшую им старуху.
14
во французских коллежах четверг был сокращенным днем, занятия заканчивались около полудня.
А еще он думал о девочке, в которую был влюблен семи лет от роду, о девушке, что смущала его покой в двенадцать, и о взрослой даме, измучившей его много позже; перед его умственным взором промелькнули все места, где он их видел, он даже постарался восстановить каждое слово из тех, что они когда-либо могли ему сказать, но некоторые черты уже стерлись в памяти; всплывали только глаза одной, голос другой, а то и совсем ничего, кроме разве какого-нибудь жеста, но и тогда сердце чуть не вырывалось из груди.