Первое «Воспитание чувств»
Шрифт:
Если б страсбургские войлочные туфли в то время не существовали, он бы их изобрел самолично, поскольку носил летом и зимой к полному отчаянию супруги, причем ныл и стенал не менее часа, когда приходилось натягивать сапоги, чтобы выйти на улицу. Мадам Рено вышила для него греческую феску с голубыми цветочками на коричневом бархате; прикрыв свою плешь ее подарком, он проводил целые дни в кабинете, давая уроки или занимаясь своими делами, вечно закутанный в зеленый тартановый халат в черную клетку — он всегда оставался самым неумолимым противником прикрывания колен какой-либо иной материей.
Спускаясь из своих комнат, молодые люди вешали студенческие шапочки в гостиной, всю меблировку которой составляли два соломенных половика
Мадам Рено, как видно, была превосходной женщиной, очаровательной, относящейся ко всем по-матерински ласково и любовно. Все утро она не снимала ночного чепца, кокетливо украшенного кружевами, но скрывавшего от взгляда ее локоны; не перехваченное в талии платье с ниспадающими от самого ворота широкими складками укрывало от глаз все подробности фигуры, принимаемые ею позы отличались усталой мягкостью, она часто упоминала о невзгодах этой жизни, о подтачивающих ее несчастьях, о далекой уже молодости, но при всем том черные глаза ее были так прекрасны, брови столь прелестны, пунцовые влажные губы вовсе не потеряли яркости, руки, что бы она ни делала, порхали с легкостью столь грациозной, что нельзя было не заподозрить ее в лукавстве. Когда она приодевалась для выхода в город и извлекала на свет широченную шляпу итальянской соломки с белым пером, то становилась по-королевски ослепительна и свежа: ботинок под стремительной ножкой поскрипывал, рождая в душе тысячу соблазнов, вышагивала она чуть молодцеватее, чем принято, немного по-мужски, но все это смягчалось меланхолической нежностью, коей обыкновенно дышало ее лицо.
Хотя в иные минуты она давала почувствовать, что перед вами мать семейства и зрелая женщина, ее возраста никто не мог определить, и я сомневаюсь, преуспел ли бы в этом самый матерый из работорговцев от Басры до Константинополя. Пусть ее плечи (а их она охотно оставляла на обозрение) были слегка полноваты, зато какой сладостный аромат исходил от них, когда вы к ней приближались! Конечно, она прятала от глаз свои лодыжки, но выставляла напоказ поистине миниатюрную ступню; за ухом можно было различить едва заметную светлую линию, там уже начинали выпадать волосы, но откуда бралось нечто в линиях этого лба, что так и просило поцелуя? И почему те два черных локона, что нависали над щеками, так чертовски хотелось потрогать, пригладить, ткнуться в них носом и втянуть в себя их аромат, приложиться к ним губами?
Зимой мадам Рено частенько сидела в своей комнате, занимая себя чтением или шитьем за сохранившимся еще со времен ее юности маленьким столиком для рукоделья, примостившимся между окном и очагом. Сколько же раз она в одиночестве просиживала за ним долгие часы, уставясь взглядом в столешницу с инкрустацией в виде шпалерника с большим желтым цветком, вырезанным из апельсинового дерева, и думая о тысяче неизвестных мне вещей; затем неизменно глубоко вздыхала и, вскинув голову, поджав губы, снова бралась за иголку с ниткой; но всякий раз с возвращением весны, стоило проклюнуться первым бутончикам сирени, она переносила столик с рукодельем под зеленые своды и оставалась там до захода солнца. Таким образом, молодые люди, трудясь каждый в своей комнате, замечали, обращая взор к окну, как мелькает ее голубая блуза среди деревьев — она прогуливалась взад и вперед вдоль стены по главной аллее в глубине сада, приглядываясь к шпалерам и травинкам под ногами или не замечая ничего вокруг, а то и нагибаясь, чтобы сорвать фиалку, или ломая в пальцах засохший бутон шиповника. Поутру, еще не сняв папильотки, мадам Рено самолично поливала цветы — от них она, по ее собственным словам, была просто без ума, особенно от жимолости и роз — она самым чувственным образом впивала их аромат.
Когда приходило время трапезы, она спускалась в столовую, где милостиво улыбалась всем как истинная хозяйка дома, желающая выказать гостеприимство.
Она не испытала счастья быть матерью, но детей обожала, если среди гостей оказывались малыши — ласкам, тисканью, сладостям не было конца. Рано выйдя замуж за мсье Рено, она, разумеется, была тогда в него влюблена, пусть один лишь день, одну ночь; но во времена, о коих ведется речь в этом повествовании, она, надо признать, уже трактовала о любви свысока, с легкой грустноватой усмешкой, словно давно с этим чувством распростившись. При всей своей свежей красоте, довольно пылком сердце и с такой великолепной предрасположенностью к любви, она, несомненно, в свой час жадно вобрала ее в себя, в простоте страстного желания нимало не тревожась о ее истоках; конечно, вскоре все это ей приелось, теперь же она жалела об ее отсутствии и, может статься, томилась, как те измученные голодом люди, что, едва добравшись до обеденного стола, наполнили желудки супом и вареным мясом, не подумав о том, что за сим должны воспоследовать индейка с трюфелями и мороженое с шербетом.
Мсье Рено и его половина жили в мире и согласии, что объяснялось полнейшим простодушием супруга и душевной мягкостью супруги, зрелище их совместного бытия наводило на мысль, что перед вами — совершеннейшее из семейств этого мира, а после завтрака они даже прогуливались под руку по саду.
Мадам пользовалась собственным кошельком для ведения хозяйства, имела она и ящик в столе, на тайну которого никто не покушался; мсье мало ворчал и давно уже не делил с нею постель. Вечерами мадам читала допоздна в кровати, мсье же засыпал тотчас и почти не видел снов, разве когда ложился слегка навеселе, что с ним порою случалось.
Среди пансионеров в этом доме имелись и такие, знакомство с кем, может быть, мы еще впоследствии сведем, но упомянем сначала немца, отдававшего все время математике, и двух португальцев из очень богатого семейства, тяжеловесных тугодумов, весьма непригожих лицом, с очень желтой кожей, — они завершали здесь свои занятия, чтобы вернуться домой учеными людьми.
Анри понемногу привязывался к новым знакомцам; обыкновенно он оставался в своей комнате, выходил редко, а когда это случалось, возвращался рано.
Он много чего захватил с собой из дому: маленький портрет сестры (его он тотчас повесил у изголовья кровати), тапочки, расшитые матерью, ружье, ягдташ, столько книг, сколько ему удалось запихнуть в сундук, шкатулочку для писем, красный сафьяновый бювар, на котором он писал, а еще нож, пресс-папье, перочинный ножичек, да не один: подаренные некогда на именины, эти ножички напоминали ему прежних приятелей и навсегда утекшие времена.
Первые дни он только и делал, что расставлял и пристраивал свое добро, стараясь потратить на это занятие как можно больше времени, — и вот ружье с ягдташем украсили стену, а на противоположной, как бы изготовившись к поединку, были поставлены в позицию две рапиры, на столе лежал бювар, а на каминной полке меж двух высоких медных подсвечников примостилась шкатулочка для писем.
Отведенная ему комната на третьем этаже была просторна и почти во всем походила на ту, что располагалась этажом ниже и принадлежала мадам Рено, то есть подобно ей имела два окна, выходивших в сад, и их также украшала железная балюстрадка, прутья которой, с навершиями в виде цветочных головок, были изогнуты, являя взгляду прихотливые арабески во вкусе Людовика XV; в обеих комнатах меж окнами стояли массивные комоды, а у противоположной стены — обитые зеленым утрехтским бархатом канапе, поблескивающие бронзовыми шляпками гвоздей; в зеркале над камином отражалась кровать, наивно привлекая внимание наблюдателя к подвешенному у потолка золотому кольцу с пропущенными сквозь него белоснежными занавесями.