Первые дни империи
Шрифт:
лошадиное. Темно: только цокот, ржание. В кино умирает девочка, она умирает долго, он просто в нее глядит. Он сидит в комнате, как девочка в телевизоре, они одинаковы. О девочка, ты уймись. Подпольная моя страсть. Он пьет из бутылки пиво, в зубах застревает рыбка. Сушеная, как здесь все. Давай по ночам стараться. Старение здесь мое, хотя никому не нужно. Моча льется на пол. Она течет сквозь штаны. Ты этого здесь хотел. Теперь вытирай за мной. Если же снять одежду… Здесь многоточие. Помнишь или не помню. Я снимаю с себя одежду. Я снимаю себя с одежды. Постепенно, по очереди. Я выхожу под лестницу. Под лестницей сидит человек. Девушка там сидит. Она говорит: я мертв. И я не хочу с ней спорить. Зайдя слишком далеко. Зачем, ни о чем, стараемся. Я буду еще любить. Она продлевает чувства. Обматывает нас ими. Теперь говори: я твой. Кровь начала спотыкаться во мне. Человек крайне внезапно умер, он не успел заметить. Настолько внезапно мы молимся. Я подхожу к прилавку. Продавщица стоит и смотрит.
– Подходи, я тебя люблю. Вам чего?
– Хороши
– Хороша, но была тогда. Ну давно, ну считай и не было, – продавщица довольно беззубо смеется. Не хватает передних, двух: – Ничего, может сами вырастут. Может быть, но скорее но…
Лицо продавщицы заполняет весь кадр, наползает на всю страницу. Место от зуба – лист. Место печальней будущего.
– Ты не к тому вернулась.
– Как поживаете?
Здесь тишина лежит.
– Вверх поднимайте ноги. Или с ней рядом ляжете. Ляжете, ты садись.
Выпили и пошли.
– Рядом нельзя, а около?
– Тоже нельзя, а что?
Я оглядываюсь на людей. Никто не глядит на меня. Все замороженно двигаются. Одежды и лица повторяются через каждые десять тел. Все просто, идет игра. Не надо так сильно двигаться. Вот за углом девушка просто уперлась в дверь, она шагает на месте. Я подхожу к ней и разворачиваю ее, девушка благодарит:
– Я говорю спасибо, вам говорю его, – монотонно уходит. Резко, внезапно ночь. Улица вдруг темнеет. Дико летит троллейбус, за которым гонится ДПС. Машина резко тормозит позади. Из нее выходит мужчина, машет кому-то рукой. Едет, скрывается. Он продолговато смотрит. И я говорю ему. Нам надо учиться легкости. И удовольствию. Ведь удовольствие сложное, оно ведь сложней всего. Нам надо учиться слабости, в коленях, в руках, на сгибах. Ты хочешь прийти ко мне. Ведь секс – просто секс, что грубо. Нам нужно его создать. Разрушив, построить заново. Вступить в него, поступить. Отдельно с тобой и вместе. Сказал, что меня полюбит. Взгляд сказал, полюбил. Одной из своих улыбок. Я сидела перед ним на столе. Он писал на листе, находящемся у меня между ног. Он писал без меня, но я села к нему на стол. Его Алексис к нему села. Ему пришлось нагибаться ниже, с тех пор каждое его слово писалось через поцелуй. Она села на лист и задвигалась.
– Моя попа принесет удачу тебе.
Я писал на листах, на которых она сидела. И рука писала быстрее, образы рождались такими же сочными, спелыми, сладкими, как ее попа.
– Посмотри, – говорил я ей, – окуная палец в отверстие. Вот то место, которым ты была связана с деревом. С деревом, на котором растут женщины. Ты мое яблоко познания, только ты не можешь вкусить его, только я могу, только я. Я покусываю ей попу. Мой змей, он привел меня к яблоку. Ты упала, лежала ты. Ты сгнила бы совсем, пропала. Я поднял, я принес, я вымыл. Почему я целую туда? Я хочу постичь вкус дерева, с которого ты упала. Той веточки, на которой ты висела, что из попы твоей росла. Я облизал окружность. Алексис улыбнулась. Она не понимала меня, но чувствовала. Ее задница меня слушала. Она прекрасна, она впитала всю полноту соков, все лучшее того дерева. Бытие того дерева, бытие самой женщины лучше познается с тобой. Это не просто похоть. Похоть и разум, слитые воедино, творят чудеса. Разум – передний привод, похоть, конечно, задний. Я включаю их оба. Оба ведут к творению. Конечно, я хотел бы быть с тобой на тусовке, чтобы ты флиртовала с мужчинами, чтоб они приставали к тебе, а я сидел за столом, а я выпивал, курил, а я ревновал бы, плакал. А я ревновал, скрывал. А после того ушел. А ты потом уговаривала, а ты потом утешала. Но я давно не такой, я буду сидеть как каменный, я выжат, остался камень, поэтому глыба я. Чтоб ты за мной побежала. Но я бы хотел – вот так. Она повторяет за ним от себя.
– Каждый день словно память о веточке, – Алексис улыбнулась мне; в туалет отправилась, дальше. На коленях моих сидит, и целуется, нежно писает. Очень нежно она журчит. Придвигается, мочит член. Сумасшедшая, страстно движется. У тебя было много мужчин. – У меня было много мужчин.
Потом они обнуляются. 999 мужчин. Ты стоишь на этой цифре обрыва. Приходит он, один. Он делает их нулями. Цифра же вся с тобой. После один приходит.
* * *
Но никто не вошел, не вышел. И никто не признался в гибели. Я была все время животным, я была настолько животным, что быстрее созрела до бога. Ведь Достоевский, качнувшись вправо, качался влево. Ну а я иду теперь вправо. Я была все время животной. Я открытая, здесь я вся. Меня бог увидел раздетой. Я пороки на камеру сделала, не дала им уйти в свою душу, не дала загрязниться ей. Ведь порочны людские души, и грязь, не выходя наружу, остается в душе. А если в нее лезут, то она глубже уходит, огрызается, лает. И доходит до самого сердца. Это я говорю здесь, Алекс. Моя душа всю грязь отдала телу. Мое тело красивое, чистое, вот ему и досталось все. Заработало тело денег. А душа у меня бедна, не она заработала. Не коснулась душою денег. Ну, как грузчики или дворники. Только платят намного больше. А душа у меня ребенок, ждет пока возьмут его за руку, уведут из песочницы этой. Тело взвалило на себя всю тяжесть, чтобы любимая им душа не запачкалась. Чтобы в грязь не вступала тоже, чтоб ждала своего рождения, чтоб ждала своего мужчину. Чтоб пришел и оплодотворил. Чтоб она родила себя, уходя ненадолго в кокон.
– Почему же я? – вопросила она.
– Я видел много разных видео, но только запах твоего цветка я ощутил через картинку, долетел до меня.
– Ты возбужден?
– Ни капли. Капли чего? – я рассмеялся. Мы с ней поцеловались. Не увидел греха. Ты чиста, он сказал. Святые входят в рай через парадную дверь, но ведь есть еще черный ход. Только черные знают, где он. Я прикоснулся к ней. Та коснулась меня. У нее шелковистая кожа.
– У тебя стоит?
– Нет, в том и дело. Ты пришла через разум. Ты пришла к тридцати. Если бы пузырьки, если бы семя било в голову, то почему так поздно? Раньше било сильней. Когда оно в голове, то творчества нет, оно вытеснено, что-то одно. Либо пища, либо дыхание, чтобы не подавиться. Если есть творчество, значит, канал открыт, я в сети, в инете. Вышел, подключен я. Член не сам по себе, а как элемент картины, как часть империи, понимаешь? Как маленькая страна, но только уже внутри.
Алекс заинтересовалась его последними словами, тем, что они скрывали.
– Твои слова как одежда. Что под нею скрывается?
Ее рука легла мне на пах. Член привстал ей навстречу, как больной с кровати привстал, посмотреть, кто пришел.
– Это я, это врач.
Член оказался в непосредственной близи к этим словам, он заглянул в источник. Одежду можно снимать, ее еще можно рвать, срывать со страстью с себя, срывать со страстью с тебя.
– Ты про свое искусство?
– Ты же не так глупа.
– Я красивая?
– Ладно.
Язычок пробежал по добыче. Ящерица целиком заглатывала свою жертву. Ящерица, целиком. Я устал и подвинулся. Я устал и прилег. Греховность тела только в одном, – я оторвал свои губы от ее половых губ, – оно стареет. И оно распадается. И убийство есть грех. Много теперь сказал. Разум поставил границы, очертил поле игры, поделил на команды. Тренер одной есть он.
– Он победит другую?
Ее губы обхватили мне член.
– Он победит ее.
Пенис ей сплюнул в рот. Впрочем, через час мы сидели с ней за столиком летнего кафе, улыбалась она, ели вдвоем мороженое. Холодило оно. Алексис улыбалась, возвращенная к жизни, выращенная в ней. Ее нога покачивалась под столом, слегка касаясь моей. На ноге легкий сланец, как и ее улыбка. Он соскакивает с ноги. Так и улыбка, думаю я, пока Алекс шарит ногой под столом. Она счастлива, этого достаточно мне, чтобы тоже счастливым бывать. Мы целуемся взглядами. Она чаще меня целует. Постоянно меня, меня. И глазами, губами, всеми. Весь намок и вспотел от них. Год две тысячи пятый, год две тысячи взорванный, год две тысячи, тысячи. Феромоны твои доплыли, долетели, докапали. Я никогда не любил доступных, но еще меньше я любил тех, кто искусственно набивали цену. Я любил соответствующих.
– Потому был один? – улыбнулась ладонью, провела по лицу. Я не мог больше сдерживаться, после этих слов мы побежали в безлюдное место, где я любил ее так, как большая волна любит берег. Насколько мы не можем быть вместе, настолько не можем отдельно. Отдельно совсем нельзя. Отдельно – огромный грех. Она показала на небо. Такой, вот такой, настолько. Она обхватила небо, прижала затем к лицу, подбросила после в небо. Подбросила небо в небо. Над нами горюет солнце, а мы улыбаемся. Я в гробу, я во вкусе. Солнце горюет сильно. Поставил ее кино, сначала была смешна, затем оказалась грустной. Ушла в уголок души, сидела и громко плакала. Не надо, застудишь пол. Она там ждала руки, возьмет ее, к солнцу выведет, к мороженому, к кафе. Чтоб люди ходили мимо, не очень грустили люди, не дрались бы, а любили. Ее бы легла нога, опять бы меня коснулась, а я говорил бы ей. Чтоб не было так: кафе и съеденное мороженое, а нас – ни одной души. Лишь ею забытый сланец, отец остальных сирот. Минуя слова, рассказывала об этом и том: слова – они же еще посредники, набиты у них карманы, они оставляют много и строят себе дома, себе покупают дачи, машины и все не здесь. Читал ее буквы я, выщипывал их в себя, упругие буквы, светлые, а после того уснул. На грудь положил я книгу, закрытую, все дела. Уснула чуть позже Алексис. По жилам бежала кровь. Веселая, раз домой. Бежала обратно, к сердцу. Бежала, а также пела. Никто эту кровь не гнал, я понял заботу женщин. Проснулся, лежал, молчал, рукой погружаясь в волосы – той, что на груди спала. Припарковалась удачно. Мы вышли тогда на улицу. Зарытая носом в землю, стояла толпа людей. Стояли люди, не двигались, и каждый печален был. Вот мать с ребенком застыла. Рабочий с лопатой вот. Мужчина на остановке, как и автобус напротив с сидящими в нем людьми. Бежал за спиной Аксенов, бежал, на себя смотрел. И не проваливался. Спешил повидать свой берег. Та жизнь, говорят, прошла. Она говорит, а кто же? Сидит за столом моим, рассказывает об этом. Они здесь вот так сидели, шутили, жевали, пили. Смеется совсем в лицо. Встаю, поднимаю Алекс.
– А что случилось?
– Уходим, – бросаю вещи. Колготки, футболки, трусики. Она одевается. Зевает, идет со мной. Мы хлопаем громко дверью. Затем удаляемся. Прощай, ничего в груди. Мне прошлое как-то шепчет. Ты выжал меня в слова, все лучшее взял туда. Я бью ногой по сдувшемуся мячу, тот улетает в сторону. Со свистом своим летит. Вороны летают низко. Почувствовали свое. Песок, вековая пыль. Затем ничего, наверное. И в то же время в груди. Назад, сохранить лицо. Теперь испытать на прочность. Пора нам домой лететь. Бегом по проезжей части. Желания женщин нет. Душа, я тебе пишу. Тебя, ты хотел сказать. Пускай, я ничуть не против. Желания женщин нет… Пошел, посидел на кухне. Мошеннически сидел. А Алекс варила кофе.