Первые дни империи
Шрифт:
Книга первая
Рубка произошла
Цветы, любовницы жизни. В горах уплотненный гений.
Варужан появился из дома. Варужан вышел из Константинополя на улицу и сразу же оказался в Москве. Камни Москвы разглядывают его. Варужан им не нравится. Хмурятся на него. Хмурят карнизы – брови. Брежневские дома. Он не помнит лиц Брежнева. Время мне было – мы. Сколько мне было лет.
– Друг, сигарета будет? – парень стоит и ждет. Парень проходит мимо. Парня с ним больше нет. Год – от конца – последний. Он прищурился, глядя на свет. Свет причинил ему боль. Он давно внутри него не был. Он болел и лежал в квартире. В полутемном пространстве, огороженном стенами. Свет не включал вообще. Утром, когда вторгалось солнце, он прочитывал книги. Разные, меня в том числе. «Проза должна быть монолитной, пробивающей века, горы, лбы». Но он уставал от нее, быстро переставал читать и захлопывал книгу. Солнце тоже кончалось быстро. Сматывалось из комнаты, перешагивая через дом. Теперь он вышел из дома. Пара людей прошла. Лет 40-50. Двое, не более. Женщина и мужчина. Он закурил сигарету. Он зашагал под солнцем. Сел в автобус, поехал. Остановки и люди. Вход и исчезновения. «Куда?» – говорил глазами. Закрывал, открывая их. Вы куда, провожали их. Выходили, входили люди. Никого, выходили люди. Ничего, заходили люди. Ему было почти что тридцать. На него не смотрели
– Передайте, пожалуйста.
Получает билет и деньги. «Почему не считаешь сдачу?» Смотрит на билет, а не деньги. «Потому что билет один». Рядом девушка лет тридцати. «Может женщина. Или девочка. Только возраст к ней не прибит. Она плавно скользит по волнам. Она плавно скользит вперед. Развернуть ее не получится?» Варужан глядит на нее. Та – она – осторожно чувствует. По глазам, что забегали, видно: ей приятно. Ей 30 лет. В 20 лет это просто пошлость. Это жрать мясо каждый день. В кризис мясо бывает реже. Тем оно потому вкусней. И гораздо питательней. Если ешь его грамотно. «Вы выходите? Я? Еще нет. Почему? Потому что рано. Никогда не рано, а поздно. Что, еще раз?»
– На Вознесенской.
– Хорошо.
– После светофора.
Теплые растения ее рук, думает он, прикасаясь к ним взглядом. Лианы, они обовьют… Он выходит, захлопнув дверь. Проезжает в окне лицо. «Одинокое, но не тело. Закурить можно сигарету. Если нет под рукой себя. Докурить, дойдя до угла. Догореть, дотлеть, додымиться. Успокоиться в урне, уснуть. Или урну поджечь собой. То, что будет вокруг, поджечь… Так забавно и так все придумано». Он оглядывается вокруг. «Можно против власти бороться, можно с нею быть заодно. Пусть смешно – выбирать приходится. Умирая от смеха, жить. Умирая от боли, жить. Умирая – так проще – жить. Не смешно, потому что горестно». Оглянулся вокруг себя. Пара девушек, кошек, машина. То ли местная, то ли приезжая. «Или здесь рожденная нерусь, то есть путаница и борьба».
– Позвоните во вторник мне.
Проходящий мимо мужчина. По мобильному или мне? Если мне, то назвал бы номер. Если номера нет – не мне. Может быть, я неправильно мыслю? Или мыслим неправильно. Подожду, посмотрю, попробую. На занятия не успею, но ведь я не учусь давно. Так куда же тогда я еду. Может быть, я работаю… Только где? Ничего не помню. Я работаю и встречаюсь? Ничего не знакомо мне. Узнавания тонкая пленка, закрывающая глаза. Ну, рожденным вчера щенкам. Ну, а тем, кто открыл глаза? Глаз глядит напрямую в звезды. И на стальном луче, протянутом между ними, болтаются машины, дома, люди. И нити между ними все рвутся. Дела, отношения, девушки. Так рвутся забавно нити. А люди висят и машины болтаются. Дома болтаются тоже. И прочее, и другое. Съезжает все вниз, к глазам. И давит и давит их. Туда, прямо в них, проваливается. Туда, прямо в них, сюда». Трогает себя за глаза. Никто к нему не подходит. «Никто к тебе не подходит. Тебе нужно их подбрасывать. Или освободить нить. Освободить от глаза. Чтобы все съехали вниз. Больно и тяжело. Какой-то мужик идет. У вас сигаретки не будет?»
– У вас сигаретки не будет?
– Не будет. Я не курю.
«Спина, а тогда лицо. До этого было тихо». Потом только мысль идет. Кавычки мои убираются. Границы сливаются. Кавычек уже не будет. Зачем и зачем, почему. Наверное, Юра Трифонов. Куря, сквозь очки смотрел. И думал, наверное, думал. Про сталинские времена. Они казались своими, какими бы ни были. Привет, как дела? А ты? Привет, как дела, я в норме. Привет, как дела, я тоже. Здесь опыты все твои. Ты что будешь делать с ними? Привет, как дела, с моими? Не знаю еще, а ты? Работаешь или не учишься. Поешь и танцуешь диско. Увидимся. Дым, только дым. Он переходит дорогу. Они за тобой остались. Они меня не волнуют. Он переходит дорогу. Стоит и стоит за ней. На той стороне ее люди. Он машет живым рукой. Они ничего не видят, а только родную сторону. Стоит и машет живым. Они к нему приближаются. Он видит над собою их лица, они склоняются над ним, после чего начинают стремительно влетать ему в голову. Она их затягивает. Они делают круг в его голове, после чего покидают ее. Захватывая с собой солнце, цепляя клювами землю. Последняя птица уносит с собой последнюю каплю света: она выпивает ее. Он приходит в себя в больнице. Больница глядит на него. Белая тишина. И ему непривычно. Он только сейчас родился. Мальчик, родился мальчик. Кто у меня родился? Мальчик у вас родился. Вы слабы еще слишком. Дайте скорей его. Чьи-то руки поднимают его и несут. Он видит женщину. Она его мать. Мать прикладывает его к груди. Варужан пьет ее молоко. Мать с Варужаном сливается. Он есть уже сын для нее. Она для него есть мама. Он вырастет и уйдет. Я ухожу от матери. Мать терпеливо ждет. Сын ее вырос все же. Мать и сын подросли. Кто-то из них не умер. Не положено было. Мама ложится в сына. Похороны ее. Смерть, и ложится в сына. Погрузилась в меня. Поменялись местами – я был сначала в ней. Снова ем свою маму. Мама теперь во мне. Разлагается нежно, впитываясь в меня. Черви мои есть мысли. Кушаю ими маму. Мама моя вкусна – по желудку, по сердцу…
* * *
Колеса бульдозера забуксовали в грязи. Комья земли, тяжелые. Слипшиеся, есть грязь. Правда, как грязь, тяжелая. Матери сорок лет. Мать улыбается. Мать в подъезде с соседкой. Говорит и уходит. Лук не совсем брала. Мама лежит в гробу. Мать умерла и высохла. Ей теперь – вне и внутрь. Мама лежит в гробу. А до этого дышит – из себя и в себя (воздуху следует член). Мама мне говорит:
– Дочка, ты с кем встречаешься? Он из хороших, нет? Приведи, познакомимся.
Привела, познакомились. Открывается дверь. Вваливаюсь с Андре.
– Здравствуйте, как дела?
Ниже пояса смотрит. Мама надела юбку, выше колен она, ляхи разинуты. Сели за стол, едим.
– Может, еще вина?
Выпили и расслабились. Потекли, полетели. Мама, блин, потекла, похотливая сука.
– Дочка моя вам нравится?
В общем, с ней переспал. Нет, не при мне – почти. Я возвратилась раньше. Семенем пахнет в комнате, потом и ласками.
– Дочка вернулась, да? – а лицо раскраснелось, а пизда течет семенем, вытекает на трусики. – А Андре уже здесь. Раньше тебя пришел.
Ничего не сказала. Мне не жалко, пусть тычутся. Пусть мой парень исследует пещеру, из которой я вышла к нему. Может, там есть сокровища, по-любому там есть, не одна только я, пусть ебет мою маму, пусть втекает в нее. Я вышла оттуда, куда мой парень зашел. Я сюда, он туда. Все как положено. Я приготовила чай, сели за стол и выпили.
– Ты замечательно выглядишь.
– Да и ты огурцом, – улыбаюсь глазами. Затем беру в руки книгу, открываю ее и читаю.
– Она открывает меня и читает. Я пишу прямо в ней. Изнутри я записываю. Вот такие слова. Все внутри, если пули. Мои слова образуют в любом месте влагалище, поначалу есть кровь, это девственность просто. Поначалу ведь больно. После вхожу уже спокойно в вагины, рожденные словом.
– Он ебет, а не пишет. Намокает вот здесь, я всегда читаю его в туалете, когда хочется срать, блин, у меня красивая задница, я читала его, он обожает красивые задницы, поэтому он не против, когда я сру из шикарной задницы и читаю его. Два процесса сливаются. Это классно, forever. Ну, дерьмо, это грязь, но она окружена прекрасным. Разве не так он сам, только наоборот? Я верю в бога и хожу в церковь. Вот точно так же я сплю с другим мужиком, но трахает меня Он. Он не может трахать нас всех, потому мы и спим с другими. Церковь – другие мужчины. Только настоящие мужики любят большие задницы, потому что они повторяют им небо, но то, которого можно коснуться, которое можно поцеловать, окунуться в него, стать выше. Беда наша в том, что душа наша как правило обратно пропорциональна пятой точке. А зачем, ведь среда такая, ведь среда – это середина, середина недели, посередке прям задницы, далеко до субботы, воскресение дальше. Но, по-хорошему, небо и женский зад должны будут слиться. Пусть нас тянет к земле, просто земля нас хочет, мужчина должен подбрасывать нас на небо. Этого мы не можем простить, что его голова не под нами, что он не пьет нашего дождя, а потом не благодарит губами своими те небеса, что напоили его, разве не видно, что губы – и те, и другие – одни по природе своей, что друг другу они есть братья, подтирать у себя там грех. Кстати, я прекрасно знаю, что не пишу эти слова, пишет их он, но мы, женщины, просто столпились вокруг, просто глухонемы, наши души, как вымя, он доит нас, нам приятно, соскам наших душ приятно. Пусть пьет наше молоко и поставляет на рынки. Женское молоко. Его пальцы, которыми он сейчас пишет, просто наши соски. Я буду целовать его пальцы, как он целует соски мне. Мечта женщины – 25 лет, 20 из них тела, 5 оставлять душе. В Японии надевали обувь, не позволяющую ступням вырасти, вот надо ее было надевать на душу. Чтобы девочка с телом женщины лежала в постели с мужчиной. Только так и должно быть. Вот педофилы продолжают дело японцев. И те, и другие свою боль вымещают на теле. Люди мстят телу за душу. Бьют домашних своих, недовольные властью. Исчезает пещера, зарастает отверстие. Не найти дальше вход. Расплывется, укроется одеялкой земли. Ну, рожать – делать пас. Но нельзя пасовать все время. Пасовать уже в смысле, трусить. Обязательно нужен гол. Или хоть удар по воротам. Мне кажется, удары по воротам были, голов еще не было. Концентрация ненависти. Женщину нужно ловить на удочку секса, вытягивая к солнцу, наверх. Только резко не дергать. Как точнее сказать? Месячные мои. Пара дней до начала. До печального выхода. Придя домой, я раздеваюсь до трусиков, падаю на кровать. Рука перебирает волосики. Чуть опускается ниже. Заработала мысль. Маленький рычажок приводит ее в движение. У мужчины рычаг, он должен опустить до предела, чтобы движок заработал. У нас уже автоматика, мы заводимся с кнопки. Лучше когда мужчина заводит, сует в меня свой стартер. Так глупо, сломала ноготь. Я беру в руки пилку, выравниваю обломанное. Сдуваю губами пыль. А жизнь моя не сложилась: пока что не замужем. Совсем одинокая, при этих словах я всхлипываю, делая вид, что сейчас заплачу. Потом начинаю ржать. Смешно, а потом умру. Говорят, женщины не думают о смерти своей. Они не могут так сильно думать, раз тело владеет женщиной, а так как оно у нас мягкое, то сами мы все такие. Ну да, а что толку думать, чем будущее или прошлое лучше сейчас. Будущее и прошлое должны быть как двое мужчин вокруг женщины. Да, женщину оплодотворяет прошлое, так выходит, смотрю. Двое мужчин и женщина, так смотрю на историю. Так поверили мне? Как же один мужчина, как единственный мой? Я обожаю, когда мужчины смотрят на мои ноги. Ноги лучше в колготках. Есть понятие стиля. Просто писать свой текст – просто слова все голые. Голые люди ходят. Одежды должно быть много как слов, женщина должна одеваться так, как гениальный мужчина пишет. Или рисует нас. Плохо, когда нет денег. Вот поэтому плохо. Прочитала его. Он пишет ради прикола, что у армян мозг служил телу, но голова была спрятанной, а он – голова армян, которую он у них вытащил. Он пишет, что женщина ближе к армянам, чем к евреям, потому что последние не так сильно таились, что их ум чаще брал верх, за что тело расплачивалось. Что очередь за армянами и за женщинами. В лучшем смысле, конечно. Нет, другие какие-то народы тоже, конечно, имеются в виду, но он не может говорить за них, максимум – за кавказцев, евреев и русских. Помню такую ночь или такой не помню. Нет, ну скорее день. Он подошел ко мне, я подошла к нему – я не помню, кто именно. Кто-то из нас двоих. Кто-то из нас, не более. Мне сказал, что я нравлюсь. Он был красив собой, потому что поверила. Мне сказал, что умрем: мы уйдем и исчезнем, а другие заступят. То есть мы здесь стоим, но, считай, что нас нет. Около туалета. Я поправляю штаны. Поправляю их резко.
– И? – говорю ему.
– Аудитория уходит вверх лесенкой. Короче, я приду первым, лягу на скамейку наверху, меня не будет там видно, а ты опоздаешь, сядешь ко мне, одна. Да, только в юбке приди. Юбка, надеюсь, есть?
Юбка, надеюсь, была. Мне идея понравилась. Что-то хорошее было. Было впервые круто. Все сидели, писали. Я дурака валяла, ой, ты куда, ты что – говорила руками, говорила коленями. Он ласкал мне промежность, пока я писала конспект. На следующем занятии конспект писал уже он, причем в моей тетради. Я только слушала лекцию. Шла история про парней. Препод долбил нам лекцию. Так, записывала. Гоголь, душа мертва. По России проехался. Остановок здесь нет, пролетел, просто вылетел. Философия такова: Чичиков – господь бог, для него только мертвые представляют ценность, он готов заплатить, он их оживит, он их пустит в дело. Он заложит в ломбард. Потому речь о детях. О воскрешении. Все хорошо, все будет. Сам от запоров мучился, то есть беременным был, спазмы, конечно, символы. Гоголь посрать не мог. У кареты, у дерева. Второй том он унес с собой в могилу. Так и не вышел в свет. Выйдет тогда, когда: все вытянутся в струну в сторону денег. Москва всех возьмет за шиворот. Вытянет их в струну. Провинция словно кот, взятый за шкирку. Мяукает иногда. Пошевелиться не может. Повернуться не может. У женщины шеи нет. На самом деле нет шеи. Нет, не этой, а той, что невидима. Она только у меня и, наверно, еще у нескольких. Голова не смотрит на звезды. Только с позиции лежа. Но лежа женщина спит или с ней кто-то спит. Вот это я поняла, когда меня трахал парень. Долбил меня – продолбил. Пробил, хлынул свет мне в голову, залил словно семенем. Башкой своей залетела. Я первая женщина. Я первая женщина, в которую вышел космос. Потому что космос первым выходит в человека. Гагарин нанес ответный визит. Только и всего, что вы думали.