Первые проталины
Шрифт:
— То есть как это? — Алексей Алексеевич положил на лавку гитару. — Давайте-ка, господа хорошие, вот о чем договоримся: не хамить. Ни в малейшей дозе. Не обижать друг друга. Иначе поссоримся мигом.
— Да я не про то… Причина у меня для твоей пляски есть. Никто еще не отказывался, ежели по такой причине. Аж на передовой под пульками плясали! — С этими словами достает Автоном Голубев из пиджачка своего задрипанного, бумажного, в крапинку, из внутреннего кармашка целых два письма. На каждом марка синяя: летчик с очками-консервами на лбу. — Пляши, педагогия. Оба женской рукой написаны. Только одно —
И сплясал Алексей Алексеевич. Понял, что не отвяжешься от Автонома на словах. Схватив нервно с лавки помощницу семиструнную, задребезжал аккордами «цыганочку», распространенную повсеместно и способствующую к ножным выкрутасам. Тревога уже пропитала мысли учителя. Догадки одна за другой вспыхивали в мозгу: от кого письма? Он даже на слово «колонист», оброненное председателем, внимания не обратил, хотя считалось, что про Павлушину колонию никто в деревне не знает. Учителя другое взбудоражило: от кого письма? И почему — два? И от всего этого напряжения ноги как бы захмелели, взвинтилась в них кровь, и пошел, пошел остервенело заколачивать в пол незримые гвозди, аж очки на носу подпрыгивают, а председатель, ладоней своих не жалея, подъяривает, подшмякивает звонко, вляписто: «Ать, ать! Та-та-та!»
Дольше всех под открытым небом пропадал Шубин. Вернулся он не один. Прежде чем самому в двери протиснуться, пропустил в прихожую школы запорошенного снегом человечка. Белые некогда валенки, залатанные по изломам и протертостям, полушубок овчинный, огромный, на голове толстый, глухой плат старушечий. Из платка лицо девичье, некрасивое, остроносой мышкой выглядывает. Глаза маленькие, круглые, красными веками обведены. Рот узенький, трубочкой два крупных белых зуба обнажает.
— Вот… то ли девушка, то ли бабушка… В потемках не разобрать, — сказал Шубин, проведя рукой по заснеженному ежику волос.
— Олька… Груздева! Ты, что ли? — перестал хлопать в ладоши председатель, протянул письма оборвавшему пляску учителю.
— Я-я, дяденька Автоном… Серёнька наш не здесь ли, сопливец?
Учитель повесил на гвоздь гитару, повернулся лицом к вошедшей.
— Здравствуй, Оля… Проходи. Снимай тулуп свой. А братишка твой на печке спит.
Сообщение это вовсе не успокоило девушку. Склонная к истерике, худенькая, нервная, она вдруг тонко заголосила и, не снимая полушубка, мешком бухнулась на колени перед председателем.
— Помилуйте, дяденька… у-у-а-а… Автоном!
— Ты што, ты што, окаянная?! Перед кем на коленях стоишь? Позоришь Совецку власть, пакостница… Встань, подымись живо!
— Мамка-а велела-а! Поди-и, говори-ит, упади-и-и… Прости-и-ит. И от Супо-онькина защити-и-ит… Супонькин меня ло-о-овит… Повезу, говорит, в город, изоли-и-ирую-ю… У-у-а-а!
— А не беги! Кто за тебя хлебушек будет сеять? Да картошечку? Солдатики, которые в землю полегли? Защищая тебя, пакостницу?
— Дак я ить верну-улась…
— Вот и молодец. И скулить
И тут в дверину входную опять постучались. Не робко, но и не хулигански, как председатель. Деловито, настойчиво дали о себе знать.
«Ну и ночка! — подумалось Алексею Алексеевичу. — И все в школу!»
— С Новым годом… — мрачно поздравил присутствующих, переступая порог, Супонькин. — Груздева Ольга… не у вас прячется?
— Для чего она тебе спонадобилась? В такое время?
— Дома должна сидеть. Как велено. Завтра в город повезу. Пойдем, Груздева, не заставляй меня бегать. Иначе запру в холодном чулане.
Супонькин фураньку свою заснеженную приподнял, длинные красные уши из-под нее так и прыгнули по обе стороны головы, так и распрямились. Нос копеечный изморщился весь от брезгливости.
— Слышь-ко, Супонькин, — разговаривал с уполномоченным председатель, остальные помалкивали, — вот тебе мое решение: уходи отсюда. И про девку — забудь. Не твое это дело. Ступай, ступай от греха… Ты меня знаешь. Я ведь и покусать могу. Праздник портишь. Замашки-то свои урезонь… Олька — моя колхозница, я и в ответе за нее. Уймись. Хошь вот — глони с праздником, — протянул председатель поллитровку, которую держал в пиджаке, во внутреннем кармане. — Только пить на улицу выходи… По новой моде.
Супонькин будто мимо ушей пропустил председателеву речь.
— Пойдем, Груздева. Кому говорю! — и потянул девчонку за воротник полушубка.
И вдруг Автоном Голубев отчаянный прыжок совершает и вплотную с Супонькиным, бок о бок, оказывается. И — хлоп, хлоп того по кобуре… по пустой, порожней, всю ладошками обхлопал.
Ольга неприятно так заверещала, уйдя, как улитка, в платок свой слоеный. На печке Серёнька Груздев проснулся и тоже заплакал тоненько, отчаянно.
— Ты это что же, гад… псих ненормальный, детишек тиранишь? — оскалил зубы Автоном.
Отсоединили Автонома от Супонькина Шубин с учителем. Курт как сидел за столом, прихлебывая чай из граненого стакана, так и на время драки не переменил ни позы, ни взгляда. На лице его было написано: «Что ж… Так, видимо, надо. Таков здесь порядок, таков закон. А мы против закона или порядка не выступаем».
Супонькина, а также Сережку Груздева и его сестру увезли на машине в деревню Шубин с Куртом. Рассовали их по домам. Вернулись за председателем, который ехать в машине с Супонькиным наотрез отказался.
«Ну как?» — одними глазами спросил Автоном майора.
— Зашиб ты его… Автоном Вуколыч. Мама р о дная!
— Ничего, отдышится… Такого червяка пополам перережь, он тебе к утру опять… склеится.
— Подаст он на тебя… За побои. Дермистый мужичонко, за версту пахнет, — сказал Шубин, а Бутылкин, который за столом возле Курта уснул и все последнее время в тени пребывал, выполз на свет и задумчиво так предложил:
— Можа, издохнет к утру… Тогда и подавать будет некому. Сам, шкарпиен, и убился… башкой об пол. Я в свидетели куда хошь пойду, покажу на него. Сам по пьянке достукался… колобашкой своей дурной… А то в сумасшедший дом засадим, он по нему давно плачет. Пойдем-кось, Автоном, по домам, хватит в школе ночевать. Людям воздух портить.