Первый шпион Америки
Шрифт:
Ксенофон Дмитриевич в своем кругу считался неплохим физиогномистом, и если такой стойкий чекист, как Петерс, шел на сделку со своей совестью, вычитая протокол допроса ради женщины, то что же могло поколебать веру и долг революционера, как не любовь, как не сильное чувство, которое за короткое время сумела внушить ему эта Цирцея, околдовавшая его. А ведь этому скуластому гладильщику из Уайтчапла, что в восточной части Лондона, где он провел несколько бурных лет, убийце и грабителю, чудом избежавшему казематов мрачного Тауэра, должны были нравиться красивые дамы высшего света. Кен знал таких пиратов, которые выскакивали в лидеры при любой заварушке, а Ленину, самому сделавшему революцию на немецкие деньги, авантюристу высокого пошиба, такие головорезы и требовались. Кто-то должен был проливать кровь и приводить неправедные
— Жаль, что мы не схватили вашу жену и сына, — с сожалением как-то вздохнул Петерс на одном из допросов.
Кен вздрогнул. В глазах чекиста промелькнул холодок азарта.
— Зачем они вам? — выдержав паузу, с достоинством спросил Каламатиано.
— Вы бы выложили нам все адреса и явки, которые вы знаете. В частности, где скрываются Рейли и Джордж Хилл. Ведь вы и сейчас знаете, где они!
— Попробуйте пытками вырвать эти адреса, — усмехнулся Ксенофон Дмитриевич, понимая, что играет с огнем. Но муки адского холода казались страшнее всех мыслимых изуверств, и Кен уже ничего не боялся. — Неужели революция отменила этот старый способ добывания из узников их секретов?
Каламатиано попал в точку. Петерс, помрачнев, передернул желваками на щеках. Он не терпел, когда над ним насмешничали.
— Революции таких вещей не отменяют. Специалистов пока не хватает. Но мы вас расстреляем, вы не сомневайтесь. Я сам вас застрелю. Думаю, это образумит ваших друзей, если им еще не удалось улизнуть за границу.
Эти слова были произнесены Петерсом еще до суда. И когда прозвучал приговор, Кен понял, кто решает в этом государстве судьбы людей.
2
Глоток горячего горьковатого кофе обжег рот. Кен сидел в бочке с горячей водой, ощущая, как набухает от тепла его исхудавшее тело. Парок кружил над его головой, он заполнял углы большой комнаты, стирая очертания предметов, а каждый глоток кофе был подобен густому и терпкому рому. «Я спасен, я освободился», — шептал он, отирая простыней потные лоб, щеки и нос, и блаженная улыбка сама собой вспыхивала на лице. Он даже видел, как она соскальзывала с губ и яркой разноцветной бабочкой кружила по комнате. Качался большой маятник высоких напольных часов, звенели хрустальные бокалы в шкафу, и горела ярким желтым светом белая лампа с зеленым абажуром на письменном столе.
Он находился дома, в гостиной, посредине которой стояла деревянная бочка, но в комнате больше никого не было, точно жена, посадив его отмокать после долгого пребывания в тюрьме, ушла на кухню приготовить обед или закуски для пиршества по поводу его неожиданного освобождения. И тотчас он услышал нежный перезвон посуды и привычный запах керосинки, удивляясь и не понимая, зачем вернулась жена. Ведь он отвез ее в Самару и ни при каких обстоятельствах не велел ей возвращаться: в Москве начинались повальные аресты, и ситуация принимала скверный оборот. Жена умоляла его остаться с ними в Самаре, но он обязан был вернуться.
— Все будет хорошо, мы. увидимся уже в Штатах, быть может, я даже раньше туда доберусь через Европу, — сказал он, обнимая ее и сына. — У Пула есть секретный проход на финской границе. А кроме того, меня не имеют права задерживать, я сотрудник консульства, подданный другой страны.
— Они теперь на все имеют право, — возразила жена.
— Даже у хамов есть свой потолок беззакония, — улыбнулся Ксенофон Дмитриевич.
И вот она почему-то вернулась. Неужели этот негодяй Петерс с помощью своих клевретов обманом выманил ее из Самары и заставил вернуться? Выманил, отпустил его на свидание с женой в обмен на его признания, зная, что сломленный морозами и голодом узник выдаст адреса и явки Хилла и Рейли. Другого и быть не могло. Но как мог Кен пойти на это? Зачем он это сделал? Зачем дал вовлечь себя в этот гнусный круг предательства, зачем?! Каламатиано плеснул воды на лицо и задумался. Зачем?.. Конечно же ради спасения жены и сына, другого ответа и быть не могло, только ради них. Но теперь он отступник, иуда, и Страшный суд ждет его. Эта мысль вдруг ужаснула, он хотел даже выскочить из бочки, но не смог. Огромная тяжесть, неожиданно возникшая во всем теле, не дала ему подняться.
«Да что же это такое?!» — всполошился Каламатиано и вдруг вспомнил, что он приговорен к расстрелу. Никаких допросов и быть не может, приговор вынесен, и он ожидает казни. Тогда где он? Неужели его уже расстреляли и он в чистилище, где можно еще щекой прикоснуться к прежней жизни… Но неужели и жена погибла? Она не может тогда находиться здесь!
Кен глотнул еще обжигающего кофе, и сознание неожиданно прояснилось: ведь его еще не расстреляли! Он только ждет расстрела и даже подумывал о побеге. Заветный золотой крестик на груди, который не даст ему умереть… Он отдаст его Серафиму, если тот поможет ему бежать. Ксенофон Дмитриевич даже обдумал, как все это преподнести Серафиму, чтобы тот согласился. Дело оставалось за малым: сагитировать жадноватого охранника и вырваться из заледенелых стен. Тогда почему он здесь? Почему он в этой жаркой, обжигающей бочке, кто разжег керосинку и звенит посудой на кухне? Он вдруг увидел, как на большой сковороде, подрумяниваясь, жарится картошка со шкварками, как аппетитный запах проникает тонкой кисеей в гостиную, и сглотнул слюну. Ему нельзя пока много есть, он может умереть после стольких месяцев недоедания, но как хочется этой обжаренной в сале картошки! Кофе остыл. Пальцы ослабели, и чашка упала на пол. Дверь гостиной распахнулась, и в белом переднике, повязанном прямо поверх кожаной куртки, появился с хрустальным графинчиком водки и солеными огурчиками на тарелке сам Петерс. Он улыбнулся, взглянув на Каламатиано, поставил тарелку и графинчик на стол.
— Ну как, дома лучше? — весело спросил он.
«Значит, жены нет, она в Самаре!» — с облегчением подумал Каламатиано.
— Я ничего вам не скажу, — еле шевельнув губами, прошептал Ксенофон Дмитриевич.
— И не надо, — ответил Петерс. — Вы все уже сказали, чем и заслужили жареную картошку со шкварками и рюмку водки с соленым огурчиком! Я обещал, а обещания свои чекисты выполнять умеют! Вылезайте! Вот простыня, переоденьтесь в чистое белье. Сегодня последний день. Простимся, как добрые друзья, нам, как говорится, не по пути. Вы мне нравитесь, Ксенофон Дмитриевич! Вы даже не представляете, с какой любовью я к вам отношусь! Но вы сами виноваты, что позволили себя втянуть в эти грязные делишки…
Он ушел и вернулся со сковородой, полной жареной картошки, от которой исходил ароматный парок.
— Вода уже остыла, поднимайтесь, мистер!
Каламатиано не ответил ему, не желая верить его страшным признаниям. Но запах обжаренной со шкварками картошки был такой аппетитный, что у Ксенофона Дмитриевича потекли слюнки.
— …Енофон Митрич, подъем! — послышался знакомый гнусавый голосок, и Каламатиано тотчас проснулся. Над ним, нагнувшись, стоял Серафим.
— Где я? — пробормотал Каламатиано.
— Где ж вам еще быть, как не в тюрьме, — сказал охранник. — Приснилось чего? Узникам часто хорошее снится, вот и просыпаться тяжело.
«Это сон, — сказал про себя Ксенофон Дмитриевич. — Страшный, но хороший сон. И бочка с горячей водой, и кофе, и жареная картошка. Не вовремя Серафим разбудил, я, может быть, еще б и поел. Хоть во сне, а все равно приятно».
Кен вспомнил зал Ревтрибунала, в котором было жарко натоплено и душно. Многие засыпали, сидя на скамье подсудимых, и его тоже клонило в сон. Временами он не слышал голоса судей, зачитывавших свидетельские показания, ему казалось, что он погрузился в теплую речушку и медленно плывет по течению вдоль зеленых лугов. Это были самые приятные воспоминания от заседаний, и не хотелось возвращаться обратно в камеру. Кого-то поднимали, расспрашивали, и целые часы текли спокойно и хорошо. И не хотелось умирать. Нет, он ни в чем не раскаивался и не просил высокий суд о пощаде. Ему просто хотелось, чтобы эти тягучие заседания длились подольше. После приговора он поначалу каждое утро ждал появления палача, но дни шли, а о нем словно забыли. По утрам революционные марши доносились в камеру, а значит, расстрелы не прекращались, и Каламатиано стал думать, что Петерс намеренно оттягивает страшный финал, чтобы вдоволь его помучить. Это тоже являлось своеобразной пыткой, и не такой уж глупой. Поэтому следующий ход был за Кеном, он был обязан изобрести для Якова Христофоровича свою горькую пилюлю, бросить перчатку и доказать, что играть с ним, как кошка с мышкой, нельзя, он не кролик, а латыш с крепкими кулаками вовсе не удав.