«Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия
Шрифт:
Но с другой стороны, нужно, comme on dit, раздвигать пределы своих возможностей. Развивать дело, проводить операции не только финансовые, но и репутационные. Потому что так через пару лет, по прикидкам Гришевича, можно будет и вовсе пальцем о палец не бить, хватит одного громкого имени.
Это его таврские толстосумы научили. Они уже много лет ничего не делают, только потрясают косами, а все их боятся. И драться тоже научили они, и ещё много чему, не чета папаше-пьянице. Хотя Гришевич и до общины многого нахватался. Своим, comme on dit, умом.
Ум
И ещё важно не забывать, что иногда новым возможностям следует открыться. Поэтому, когда Гришевич подцепил в Порту молодого турко-грека по имени «что-то-что-то-что-то-бей», он даже не расценил это сразу как руководство к действию. Турко-грек со смехом объяснял на вполне убедительном росском, что приехал учиться в Йихинской Академии. Деньгами сорил, не спрашивая о настоящих ценах, — как и все они. Но не все начинали вдруг рассказывать, что потратиться нестрашно, потому что студентам Академии предоставляют жильё и вполне пригодную для жизни стипендию.
И тогда Гришевичу отворился новый увлекательный мир.
Мир, в котором люди бледнеют и теряются от одного только лёгкого тычка. Мир, в котором тебе в самом деле платят деньги за то, что ты иногда заглядываешь послушать чей-то трёп. Мир, в котором предоставляется бесплатное жильё (комнату Гришевич трезво разделил с кого-то-беем).
Мир, в котором богатство само течёт в твои карманы.
В Порту, где малолетний мальчишка может только выживать, а никак не жить, и в общине, которая своего не упустит и своим не поделится, мир «городской» был так — байкой, слухом, почти легендой, воспоминанием совсем уж детских лет при кабаре. Мол, хорошо им, пай-мальчикам, легко, потому и глупые такие. Но уж сколько лет Академия на земле петербержской стоит, а из портовых пойти туда студентом будто один только Гришевич догадался. Или, может, ему одному таланта хватило? Брать-то всех берут, да только из тех, кто вступительное эссе осилит, тут турок-грек преувеличил. Писал Гришевич плохо и с ошибками, но зато тему себе придумал чрезвычайно умную: про европейские слова, которые на росский не перевести, потому что нет таких слов в росском. Взяли.
Нынешним своим положением Гришевич наслаждался вот уже три месяца, и с явлением Метелина оно сделалось только забавнее. Врезать аристократу было спорным решением, но больно уж тот отсвечивал брильянтовыми перстнями, да ещё косился эдак презрительно, раздражал очень. Отпора Гришевич не боялся — скорей уж опасался,
А графьё возьми да и ударь в ответ.
Конечно, косо. Конечно, явно умел только лакеев по сусалам охаживать. Но quel courage, как поётся, quelle audace! Тут уж пришло время Гришевичу опешить. Плеть взялся было собственноручно Метелина метелить, но Гришевич его немедленно пресёк. Не хватало ему ещё охраны! Сам разберётся.
Разобрался. Утирая шёлковым рукавом кровавые сопли, Метелин вдруг раскрыл рот и брякнул что-то на предмет того, что, мол, научи его так же хорошо драться.
«А зачем мне конкуренцию плодить?»
«А зачем тебе с косоглазым шляться? Заведи себе нормального партнёра. Без косы и косноязычия».
Косоглазым это он, значит, Плеть назвал. Тот, к слову, остался абсолютно спокоен — ему как с осла вода, не первый год в Петерберге. Но Гришевич по этому поводу решил сам заняться категорическим искоренением du nationalisme — сперва-то больше для куражу игрался, а теперь Метелин на собственной шкуре узнал, что драться Гришевич умеет, а то и не «драться» — бледновато словечко. В Порту в таких случаях говорили «выделывать».
Выделав Метелина по полной, Гришевич наступил ему каблуком на ладонь и лукаво спросил:
«Ну что, достаточно убедительный урок? Или повторить?»
«Всё равно не убьёшь. Побоишься».
Любой общинный учитель объяснил бы, что злиться в драке — последнее дело, но тут Гришевич заветы попрал — у него аж пеленой всё заволокло. На такую наглость он ответил каблуком по ладони, а потом шпорой по рёбрам, а потом просто по лицу, и ещё разок, и ещё. Плеть его не останавливал — ждал, пока само выкипит, — но в тот самый момент, когда Гришевич всё-таки чуть не потерял равновесие, присел над Метелиным и ласково предложил:
«Не стоит. Он не уб’ёт, а я не побоюс’».
Это было, конечно, неправдой, но Плеть умел при необходимости по-общинному выворачивать предрассудки в свою пользу. Графьё, кажется, сразу поверило, что таврам закон не писан.
Тот, что из Городского совета, может, и не писан, но есть ведь и свой закон, общинный. И когда Гришевич кое-как выцарапал Плети право ходить в Академию хотя бы вольнослушателем, ему всё прямо и просто объяснили.
Отозвать из города обратно в общину — дело несложное. И отзовут, чуть что не понравится. А убийство кого угодно, тем паче целого графа, не понравится наверняка. Да и много чего другого не понравится, так что не балуйте, детишки, раз уж мы с вами так расщедрились.
Стоило Гришевичу об этом подумать, как у него у самого заныли рёбра — тут-то он и заметил, что Метелин успел неплохо по нему проехаться. Лучше ожиданий. И глядеть, несмотря на зацветающие синяки, продолжал прямо.
«Я многое умею, — проговорил Метелин. — Стреляю хорошо, в седле держусь. С рукопашной хуже. Практики нет».
Гришевич продолжил недоумевать. Им по брусчатке возят, а он в компанию набивается? В Академии Гришевич успел обнаружить много разных форм нехватки самоуважения, но эта была новой.