Пески
Шрифт:
...по-ми-рать бу-дем...
— Бу-удем!..— доносится из лесу.
— ...бу-удем!..— заколачивает тяжело хозяин.
— Угощайтесь, миленькие, угощайтесь, то-то весело, то-то хорошо!.. Милости просим, кушайте... На наш век хватит, дом — полная чаша, мельница-то бесперечь день и ночь работает... Хватит ведь, Ванюшенька, соколик ты мой ясный?
— Оччень даже... по-мми-рать бу-удем... — болезненно перекосив рот, с трудом справляется с языком.-— Как сдохнешь, старая, перво-наперво сапоги себе
Когда сквозь проходящий угар похмелья снова близко встал лес, мельница, повседневная работа, хозяйка, хмуро и подозрительно озираясь, бросала на ходу:
— Али соскучился по крале по своей? Думаешь, ничего не вижу? Все вижу, изломай тебя!
— Да ты что, с ума спятила...
— Все вижу.
— Тю!.. В лесу живем, как волки, голоса человеческого не слыхать...
— Не слыхать, а что ты все ходишь да оглядываешься?
— Тьфу ты, будь ты проклята!.. От старости ей уже представляться стало... Что ты меня мучаешь!
Что-то, чего не было прежде, пришло и стало. Подозрительное и неуловимое, оно таилось за деревьями, на мельнице, чудилось в хате, на поляне, в звуке голоса, в самых незначительных словах и выражениях.
И хозяйка говорила, когда садилась обедать:
— Дай-ка мне твой кусок.
— Да я тебе отрезал.
— Ну -к что же, на, возьми мой.
Если парень долго завозится около мельницы или в разговорах с помольщиками, никогда она первая не начинала есть или пить чай.
— Ванюша, ешь, что ли, стынет.
— Зараз, ешь сама.
— Да что я... Ешь ты.
Завязывалась ругань, и по лесу метался визгливый бабий голос, переплетаясь с грубой бранью работника.
По ночам к ней приходил дед. Придет незаметно и беззвучно станет возле в темноте, белея спокойным лицом и бородой. А иногда лежит ничком, уткнувшись бородою и цепко запустив скрюченные пальцы в золотистый песок.
Ей не было страшно, потому что в его фигуре, в его лице не было укора. Совесть ее давно зажила, и он не будил ее.
Но в этом спокойствии, в этой невозмутимости ничего не подозревающего лица стояло: «И с тобой то же!..»
Со стоном скрипела зубами во сне, просыпалась на заре, вся облитая холодным потом, и глядела, не спуская глаз, глядела с ненавистью на здоровое, молодое, крепкое лицо парня, который громко храпел, откинув сильную руку и раскрыв рот.
И она подымалась, как кошка, с зелеными, по-кошачьи блестевшими глазами и с кошачьими, осторожно-мягкими ухватками, не спуская глаз со спящего, кралась в угол и лапала под лавкою руками. Ей с дрожью, мучительно хотелось поднять и опустить остро сверкающий топор поперек этого чернеющего рта.
Он просыпался и с недоумением смотрел на ее дико впившиеся в него глаза.
— Что воззрилась? Али золотой сделался?
— Задушу своими руками... кишки выпущу... Знаю, что замыслил, давно заприметила...
День наполнялся криками, бранью, угрозами, ревнивыми попреками. Он бил ее беспощадно, с той особенной жестокой сладострастностью, с какой бьют только женщин.
Избитая, изуродованная, она лежала по целым неделям, но как только подымалась, только в состоянии была шевелить опухшими губами, злобно шипела:
— Приготовился уж... С кралей своей... Небось тут же дожидается... Хлебни, хлебни каши-то спервоначалу... Небось успел подсыпать...
Чем больше он ее бил, тем злее, въедливее впивалась она, как клещ, в его душу тысячами подозрений, попреков, жалоб.
По-прежнему светило солнце, колебались золотые пятна, желтели пески, звенела вода, пели певучую музыку яркие краски дня, но, все заслоняя и погашая, стоял удушливый туман, и люди задыхались.
XIII
Иван надел свои опорки, надел мытую рубаху, кафтан и стал туго подпоясываться.
Вошла хозяйка и заголосила:
— Ах ты босяк! Ах ты паскуда, опять к своей крал... — и осеклась.
Что -то спокойное, полное внутреннего мира лежало на его лице, с которого сбежала жестокость и озлобление последних годов.
— Ты куда же, Иванушка? — проговорила хозяйка, чувствуя, как щемяще-тоскливо упало сердце.
Иван затянул пояс, поддел конец, взял суму и шапку, повернулся к образу и стал креститься и низко кланяться.
— Прощай, хозяюшка, не поминай лихом. Пойду. Не жить нам. Вишь, как мы обижаем друг дружку.
Он низко поклонился ей, вскинул сумку на плечо И вышел.
Она кинулась, хватаясь за рукава, висла, тащилась за ним, рыдая:
— Да на кого же ты меня, сиротинушку, спокидаешь!.. Да касатик ты мой ненаглядный — али я тебе опостылела?.. Али не угодила чем?.. Ванюшечка, вернись, все — твое, ведь мне росинки маковой не надо...
— Нет, матка, не жить нам.
Он выпростал руку и пошел.
Она выскочила наперед и, вся трясясь, с передергивающимся судорогой лицом, брызжа слюной, кричала срывающимся от злобы голосом:
— Так издыхай, бродяга бездомный, издыхай с голоду посередь дороги, и чтобы тебе все православные плевали в паскудную морду... чтобы ты над плетнями с голоду опух, нищая калека!.. — И, захлебываясь от дрожащего нетерпеливого желания скорее выговориться, прокричала: — Завещание порву... издыхай! .
Он приостановился, обернулся к мельнице и злобно плюнул: