Пески
Шрифт:
— Выплюнь, выплюнь...
Потом привыкла и аккуратно подсыпала каждый день.
Старик хирел, еле таскал ноги, но скрипел, как старое дерево, и тянулось время.
Умер он неожиданно.
X
Когда на вечерней заре порозовели пески, хозяйка стала звать мужа вечерять.
— Старик, а старик?
Голос ее глотало тяжелое, спокойное молчание. Даже в лесу с отдаленно
— Ста-арик!
Звенит вода... |
Хозяйка заглянула в амбары, в избу, выпустила наседку с цыплятами, подперла дверь, чтобы не лезли свиньи, и прошла к бугру, — старик лежал спиной кверху, уткнувшись седой бородой и запустив старческие костлявые пальцы в золотистый рассыпчатый песок.
Заголосила во весь голос, и причитания крикливо бились над мертвецом, но уже в нескольких шагах над тяжелыми, неподвижно-мертвыми песками стояло молчание.
— Да на кого ты меня спокидаешь!.. Да родименький ты мой!.. Да кормилец ты мой ненаглядный... Да куда же я теперь, сиротинушка!..
И над лежавшим, с видневшейся из-под шеи седой бородой и голым похолодевшим черепом, склонялась и припадала женщина, с выбивавшимися седыми косичками, с обрюзглым, в морщинах и слезах лицом, охваченная тоской и жалостью к человеку, с которым сжилась и привыкла.
XI
Казалось, ничто не изменилось. Медлительно-задумчиво, занятое только своим, ворочалось черное мокрое колесо, с тонким журчанием звеняще сливалась вода, и мертво, ничего не обещая, глядела мельница, нахохлившись почернелой соломой.
Когда старуха вернулась с годовой заупокойной панихиды, села на набившийся у стены песок и всплакнула. Но плакала не о старике, а вдруг вспомнила, как скучно, незаметно прошла жизнь, скоро и ей помирать, и радости она не видала. Да и к старику в конце концов привыкла, и было теперь пусто и одиноко в поредевшем сухостойном лесу.
Мельница по-прежнему глядела на нее слепо, тяжело, не спуская мертвого глаза. А жить надо, надо вставать утром, возиться, кормить птицу, засыпать в жернов, резониться с помольщиками.
Искала арендатора, но никто не шел в глушь, да и ее уже не тянуло в Шевырино, на ярмарку, в балаган на представление. Хороводы там водили девки, которых она не знала и которые еще не родились, когда она сама была девкой.
Наняла работника.
Он пришел, угрюмый, в плохой одеже и глядел исподлобья. Спал в амбаре над день и ночь жужжащим жерновом, а когда пришла осень, перебрался в теплые сени избы. Хозяйка держала его в строгости, и он работал не покладаючи рук, сумрачный, молчаливый, никогда не подымающий глаз.
Только раз поднял глаза и сказал:
— Хозяйка, давай расчет.
— А что?
— Пойду я.
— Да куда ж ты пойдешь?
— Пойду, надоть места поискать, может, в городу… может, заработаю да в деревню, — и, отвернувшись, глядел на заворачивавшую в лес корявую дорогу.
— Ванюша,— проговорила хозяйка, и в голосе ее дрогнула нежность; прежде она всегда кричала на него: «Ванька», — Ванюшка, куда же ты уходишь, али плохо у меня?
— Плохо не плохо, а уйду.
— А ты останься, я те жалованья набавлю.
— Надоело.
Ночью она к нему пришла, но он ругался скверно и цинично и прогнал.
— Сволочь... старая коряга... Пойди ты к...
А она кормила его сладко, одела, заботилась. Всегда у него была водка, и он куражился над старухой. Потом остепенился, стал с ней жить, но она не отдала мельницы по запродажной, как обещала, а только сделала на него духовное.
Он сразу почувствовал себя хозяином, и черное, мрачное колесо запестрело, мелькая свежетесаными заплатами. И снова весело и обновлено глядела крыша золотистой, ровно подстриженной соломой.
XII
Из-за ветел, сквозь листву и кусты шиповника неслись ухарские пьяные вскрики, звон, хохот и песни.
— Гой... Вью!.. Жги!.. Говори!..
Несся тяжелый топот кованых сапог и крикливые бабьи взвизги, и странно и нестройно вязалось пьяное веселье с узорчато-колышущимися по траве задумчивыми пятнами, с шепотом чуть колеблющего верхушками леса.
Но когда тишина на минуту перехватывала пьяный гам, слышно было, как звенела вода, и мутно, не спуская тяжелого взгляда, смотрела мельница, и медленно ворочалось колесо.
Снова вскрики, смех, шуточная брань, заплетающийся песни, тяжело и неровно выбиваемый топот гасили тишину, звенящие краски и нагло, растрепанно и пьяно царили среди задумчивости лесного покоя.
С узенькими сияющими щелочками, с потным, счастливо-красным, неудержимо разъезжающимся лицом, с выбившимися из-под повойника седыми косичками, хозяйка, сидя перед разостланной под вербой скатертью с закусками и держа сверкающую колеблющейся водкой рюмку, выводила пронзительно-высоким, как надрывающаяся от визгу свинья, голосом:
И пи-ить бу-дем
И гу-улять бу-дем...
— ...И гу-улять бу-дем!.. — глухо, точно из-под земли, безнадежно крутя потной, растрепанной, пьяной головой, поддавал сосед.
...а сме-ерть при-дет,
По-ми-рать бу-удем!..—
поддерживает хозяин сосредоточенно и злобно, утаптывая непопадающими куда нужно ногами землю.
— ...Уже до такой степени приставал... до такой степени приставал... — чечёткой трещит, покачивая головой, краснощекая, с наивно-хитрыми бабьими глазами молодуха. — А я что ж... Я — ничего, я — не гордая... Они эти, которые городские-то, что они!.. Подкрасится, подбелится, еще туда-сюда, а раздень ее, на ней нет ничего...