Песня цветов аконита
Шрифт:
Попадались сгоревшие или пустые деревни, и порой Аюрин жмурилась и вытирала слезы со щек, а порой пристально смотрела по сторонам злыми сухими глазами. А спутник ее молчал и не поднимал глаз.
Им повезло еще раз — они вышли-таки к деревне, не тронутой солдатами Благословенного, как раз когда ударил мороз. Пришельцев встретили настороженно, не больно-то гостеприимно. Однако все же пустили. Мало кто мог представить, что эта оборванная промерзшая девчонка с запавшими глазами — лучница из отряда мятежников. Да Аюрин и не говорила правды, а Разноглазый и вовсе отмалчивался и не
Им пришлось отрабатывать предоставленный кров, а руки их потрескались и болели. Впрочем, жителям деревеньки было немногим легче. Аюрин было труднее. Конечно, и в отряде Муравья приходилось шить — но там довольствовались и грубой работой. Конечно, приходилось готовить — но на открытом огне, кухонные премудрости Аюрин попросту позабыла, на домашнюю утварь смотрела недоверчиво.
Поселились они у пожилой вдовы. А вскорости Разноглазый сказал, что хочет назвать Аюрин своей женой, и даже не понял, что принял решение лишь тогда, когда его приняла сама Аюрин. Любви не было в ней, лишь дружба и уважение. И — осознание приятной для женщины вещи: уж у них в доме главной будет — она.
— Если доживем до весны, будет свадьба, — сказала она вдове, женщине по имени Санэ, молчаливой, похожей на изрезанный морщинами ствол скального дуба. Та кивнула, а потом подвела Аюрин к ветхому сундуку и достала свое свадебное платье — и нижнее, простого белого полотна с красной оторочкой, выцветшее от времени, и верхнее, более короткое и широкое, густо-красное, с вышитыми на подоле белыми уточками.
— Если доживем до весны, — повторила Аюрин, с благодарностью принимая платья.
Столица
Конечно, он узнавал вести одним из первых — ведь большинство писем и донесений, кроме самых секретных, проходило через его руки. И поэтому не удивился, когда Тами показался в противоположном конце галереи и быстрыми шагами направился к нему. И лицо его было — убитое молнией дерево. Только на черных молчащих ветвях подрагивали язычки яростного огня.
Чем ближе, тем медленней шаг. Йири был готов и к тому, что тот позабудет про достоинство Дома и попросту ударит кулаком в лицо, как водится среди бедняков, не скованных рамками этикета. Или — что вероятнее — в руке вспыхнет сталь. Что ж, справедливо. А чья и в чем вина — разбирать поздно. Уж кто-кто, а Тами имеет право на месть… но жизнь Йири принадлежит не ему.
Когда Лисенок приблизился, Йири заговорил неторопливо, словно сам к себе обращался:
— Знаешь, когда я остался один в степи, думал, стоит ли возвращаться? Ненадолго — на пару мгновений мне показалось разумным затеряться в предместьях, среди ремесленников. Потом понял — бессмысленно это, найдут. Может быть, на кого-то беду навлеку…
Ни тени волнения в голосе — словно озерная гладь в безветренную погоду, спокойный. И тенями от склоненных к воде деревьев — подлинная грусть. Губы Лисенка дрогнули зло:
— Что же совсем не ушел? Было бы меньше беды!
— Разве в Ай-Ташина верности не учат? — спросил с укоризной.
— Не тебе меня учить! — бешенство в голосе, но сам приучен был ставить достойное поведение выше страстей. И, пока собеседник не проявляет неучтивости или страха, был бессилен.
— Не мне. Я и не пытаюсь. Каждый сам выбирает — ты помнишь?
Обоим кажется — они говорят долго, потому что говорят — не словами. Сколько мыслей вмещается в один миг? Не счесть, и не только то, что может быть сказано — травы вечерние, скачка, когда то ли конь, то ли ветер несет тебя, и неясно, ты взлетишь или упадешь, так тонка грань. Так и жизнь — тоньше волоска граница между падением и взлетом, и стремителен бег.
— Мне бы хотелось иметь семью, где родные любят друг друга, — задумчиво говорит Йири, отводя взгляд от Лисенка. — Но это и тяжело, наверное — если пересечется долг перед семьей и перед кем-то иным…
Все внимание отдано черной бабочке на стене, сухим пыльным крыльям. Он не боец. Он отводит в сторону взгляд и чужое намерение убить — как отводят клинок. Чтобы убить, нужно приблизиться. А это не удается, и Тами, невольно принимая заданный тон, тоже следит за бабочкой.
— Тебе никогда не узнать счастья, — наконец говорит тяжело. — Нет, это не проклятие мое… это правда. Подлинного — никогда.
Поворачивается и уходит. И сталь тихонько и тоскливо напевает в ножнах, сетуя, что не увидела света.
Никогда? Наверное, Йири был счастлив. Словно молчаливое соглашение заключили они с Благословенным: «будь таким, как мне надо, и получишь все». Мало что изменилось внешне, однако он понимал — с низшими договоров не заключают. Если рисунки способны отразить душу, то он ничего не скрывал. Бабочка порхала среди метели — такими были они. Рисовал много — и по его эскизам делались ткани и перестраивались покои. Но по-прежнему не брал учеников.
Зимой на Островке росли цветы — под открытым небом и в роскошных оранжереях, колыхались под ветром листья вечнозеленых растений. Одни темнели, другие словно покрывались сизым налетом — в тон инею, который постоянно лежал по утрам на дорожках. А снег выпадал редко. В искусственные цветники Йири не ходил. Напротив, цветы приносили туда, где был он. Ведь и он был — цветок орхидеи лесной. А Ёши, следившему издалека, казалось, что фигура в зеленом или фиолетовом — только тень. Слуги теперь боялись вызвать недовольство Йири — боялись до дрожи, до замирания сердца.
Он не держал певчих птиц. Когда-то, в Аэси, он выпустил их на волю. Сейчас этого делать не стал бы. И не хотел видеть их в клетках.
Кто-то сказал, что совершенная красота мертва. В этом боялся убедиться Ёши и старался не заглядывать туда, где могло таиться чудовище.
Йири представлялся врачу скорее картиной, нежели человеком, картиной великого мастера, — хотя отыскать тех, кто красивей, поначалу представлялось нетрудным. Однако чуть позже любой из них проиграл бы ему. А он даже не замечал игры. Его создавали, словно по волоску вымеряя жесты, интонации, слова — все в меру, максимально наполненное и вместе с тем невесомое. Живое воплощение идеала и кодекса тхай — порою жестокого кодекса.