Песня для зебры
Шрифт:
— Вам вручено данное уведомление в присутствии свидетелей, — провозглашает он во всеуслышание. — Прошу прочесть его. Незамедлительно.
Сосредоточиться на чтении непросто. Отпечатанное на принтере письмо гласит, что я являюсь нежелательным лицом. Артур протягивает мне “паркер”, как у Хаджа, и после нескольких попыток мне удается кое-как накорябать приблизительный вариант собственной подписи. Никаких рукопожатий, мы же англичане — точнее, были англичанами. Мой блондинистый конвой на месте. Мы выходим в сад, они провожают меня до ворот. На улице жара. Вокруг ни души — еще бы, все боятся новых терактов, к тому же полгорода в отпусках. К дому подъезжает темно-зеленый фургон без
— Бузит? — спрашивает он.
— Уже нет, — отвечает один из блондинов.
Глава 20
Переводчик-синхронист, Ноа, даже самый лучший, когда ему нечего переводить, теряет почву под ногами. Потому я и стал все это записывать, даже не понимая толком, для кого пишу, хотя теперь твердо знаю — для тебя! Пройдет не один год, прежде чем ты сможешь разобраться в том, что мистер Андерсон называл моей “вавилонской клинописью”, а когда время настанет, я, смею надеяться, буду рядом с тобой, чтобы все объяснить. Это будет просто, если ты хорошо знаешь суахили.
Берегись, дорогой мой приемный сын, чего бы то ни было, что носит определение “особый”. У этого слова много значений, и все нехорошие. Когда-нибудь я прочту тебе “Графа Монте-Кристо”, любимый роман моей покойной тетушки Имельды. Он повествует о самом особом узнике на свете. В Англии сейчас немало таких Монте-Кристо, и я — один из них.
У особого фургона нет окон, зато есть особые приспособления на полу, чтобы привязывать особых арестантов ради их безопасности и удобства на все время трехчасовой поездки. А на случай, если им вздумается нарушить общественное спокойствие протестующими воплями, совершенно бесплатно предоставляется особый кожаный кляп.
У особых арестантов вместо имен номера. Мой номер — двадцать шесть.
Особый жилой блок представляет собой несколько перекрашенных сборных бараков типа “Ниссен”, сооруженных еще для наших доблестных канадских союзников в 1940 году и со всех сторон опутанных таким количеством колючей проволоки, что она выдержала бы натиск всей нацистской армии; и это вполне устраивает большинство британцев, до сих пор убежденных, что Вторая мировая война еще не закончилась, однако совсем не устраивает заключенных лагеря Кэмп-Мэри.
Почему наш лагерь назвали в честь Богородицы, официально никому не известно. По одной версии, первый канадский комендант был набожным католиком. У мистера Дж. П. Уорнера, в прошлом служившего в Королевском корпусе военной полиции, а ныне главы Особого отделения, имеется на сей счет собственное мнение. Как он утверждает, эта самая Мэри была горожанкой из близлежащего Гастингса и в черные дни войны, когда Великобритания в полном одиночестве оборонялась против агрессоров, одаривала своим расположением целый отряд канадских саперов между последним дневным построением и началом комендантского часа.
Поначалу мое общение с мистером Уорнером не давало повода надеяться на установление сколько-нибудь теплых отношений, однако с того дня, как он причастился к щедротам Макси, контакт наладился. У него с негритосами никаких проблем, заверил он меня, ведь его дед служил в Силах обороны Судана, а отец состоял в рядах нашей доблестной колониальной полиции в Кении как раз в период беспорядков.
У особых заключенных есть особые права:
— право не покидать территории лагеря;
— право не присоединяться к остальным
— право всегда оставаться безгласными, не разговаривать по телефону, не посылать писем, а также не получать передач, кроме тех, что предварительно одобрены вышестоящими инстанциями и в виде личной поблажки вручаются мне мистером Дж. П. Уорнером, который твердит, что его обязанности — сплошной кошмар.
— Я, двадцать шесть, тебя не слышу, — предупреждает он меня, выразительно грозя пальцем. — Я тут на воздухе прохлаждаюсь, с ним и вожу компанию, — добавляет он, принимая у меня из рук очередной бокал риохи. — А что воздух? Это ж тебе не плоть и не кость.
На самом же деле мистер Уорнер чуткий, внимательный слушатель и лиха в жизни хлебнул предостаточно. Он заведовал военными тюрьмами на дальних форпостах цивилизации, а когда-то давным-давно, за какие-то прегрешения, о которых он отказывается мне поведать, ему довелось и самому побывать в шкуре своих подопечных.
— Заговоры, двадцать шесть, это ерунда. Все плетут заговоры, и никого не сажают. Но когда им надо следы замести, тут уж, брат, помогай бог.
Какое-никакое, а утешение — знать, что ты такой не один.
Мое заключение в Кэмп-Мэри началось как нельзя хуже, но задним числом я понимаю, что иначе и быть не могло. Естественно, никто не бросается к тебе с распростертыми объятиями, едва появишься в приемном изоляторе весь из себя такой особый. А если напротив твоего имени еще и штамп “ПО” стоит — а это в наши дни означает не что иное, как “потенциально опасен”, — то и обращаться с тобой будут соответственно. В чем я и убедился на собственном опыте, когда из чувства солидарности присоединился к сидячей демонстрации сомалийцев на крыше старого домика приходского священника, выполняющего функции штаб-квартиры лагеря. Наше обращение к окружающему миру было совершенно безобидным. С нами сидели женщины и дети в ярких воскресных нарядах. На простынях, которые мы держали над головой в лучах прожекторов, были намалеваны смиренные просьбы: “МИСТЕР БЛЭР, НЕ ВЫСЫЛАЙТЕ НАС ДОМОЙ, ГДЕ НАС БУДУТ ПЫТАТЬ! МЫ ХОТИМ, ЧТОБЫ НАС ПЫТАЛИ ЗДЕСЬ!” Правда, имелось одно существенное различие между мной и остальными демонстрантами. Они на коленях вымаливали разрешения остаться в Англии, тогда как я жду не дождусь депортации. Но в тюрьме дух товарищества — во главе угла, и я это прочувствовал по полной программе, когда отряд полицейских в мотоциклетных шлемах разгонял демонстрацию бейсбольными битами.
Однако ничто в жизни, Ноа, даже несколько сломанных ребер, не остается без награды. Когда я лежал в лазарете, прикованный наручниками к кровати, размышляя, стоит ли вообще жить дальше, меня навестил мистер Дж. П. Уорнер с первым из пятнадцати еженедельных писем твоей несравненной матери. Со свойственной ей предприимчивостью она вытрясла у своих похитителей мой почтовый адрес в обмен на обещание уехать тихо. Многое из того, что она пишет, пока не предназначено для твоих глаз и ушей. Твоя мать — женщина строгих правил, но страстная и весьма откровенная в своих желаниях. И все же, надеюсь, в глубокой старости, познав любовь, подобную нашей, однажды прохладным вечером ты сядешь у камина, прочтешь мамины письма, страницу за страницей, и поймешь, почему они заставляли меня, несчастного узника, смеяться и плакать от радости, позабыв о жалости к себе и отчаянии.