Песня первой любви
Шрифт:
А Леночка глядела в чисто вымытый пол и была далеко-далеко.
Выйдет замуж за Диму, и будут жить в Москве, а может, и еще дальше – чем черт не шутит.
Будет квартира, и Дом журналистов будет, и литераторов.
И будет умная трезвая красивая женщина, а потом – ослепительная старуха с белыми кудрями.
Будет все-все-все.
– Леночка, ты что там? Притихла, мышонок. Ты что там? – окликнула мама.
– Ничего, – ответила Леночка, глядя чисто и светло.
– А-а, – сказала мама. И продолжила: –
Ни-че-го. Лысый и противный. Но почему так странно? Дебют! Дебют! Бабушка плакала. Глупая история?
* …оказался спорным. – Советский эвфемизм, в данном случае – необычным, непроходимым.
…полярника Папанина. – Советский герой и вельможа, бывший чекист, покоритель Арктики, доживший до 1986 года.
Раз видела Серафимовича… – Популярнейшего советского писателя, который, кстати, имел подлинную фамилию Попов, отчего и попал в этот рассказ.
Про Кота Котовича
Сидели теплой августовской ночкой в душной кухне близ ванной за столом, крытым цветной клеенкой, визави.
– Кошмарно неведомы пути Господни для человека! – сказал Гаригозов. – Кошмарно! Нынешние уж настолько совсем растряслись, что и очертания свои потеряли, как при вибрации. Это ж, это ж, ты понимаешь? Это ж ведь горько! Это – страшно! Разве я, к примеру, думал, что она сможет так поступить? – жаловался образованный в местном политехническом институте Гаригозов другу своему, Канкрину, образованному в том же институте.
А Канкрин сосредоточенно молчал-молчал, а потом хлюпнул носом да и отвечает:
– Совершенно я с тобой, браток, согласен. Вот ты смотри, вот ведь даже и сейчас, в данном конкретном случае, в данном примере: на дворе месяц август, а они взяли и включили батареи. Жарко? Жарко. Душно? Душно. А зачем? А – так. Душно, ну и пусть. Зато – зимой, смотри – зимой. Ведь зимой, браток, ведь зимой будет страшно дуть и начнутся сугробы, а только хрен ты тогда от них дождешься полного теплового накала. Тут сам и смекай – то ли это простая свинская бесхозяйственность, то ли, то ли – вообще… черт его знает что, вообще!
– Правильно ставишь вопрос, – одобрил Гаригозов. – Правильно, хотя и чересчур конкретно. Ты пойми, и я думаю, что ты не станешь тут сильно спорить. Ты пойми, ведь во многом мы сами виноваты. Понял? Потому что многое исправимо буквально легко, но нужно лишь не трястись и не вибрировать, а как-то взять себя в руки, что ли, понимаешь. Хозяином себя почувствовать, понимаешь, – своей судьбы, своей семьи, своей работы, своей страны, наконец! Понимаешь?
– Ну, я тогда, однако, уж до конца разливаю, что ли? – сказал Канкрин.
– Ага, – сказал Гаригозов.
И зажурчала, забулькала в зеленые рюмки оставшаяся белая водка. И, выпив, крякнули приятели, нюхнули индивидуальные черные корочки и уставились друг на друга живыми блестящими глазами.
Но – молчали. В молчании этом, происходящем не от недостатка, а от избытка, и прошло некоторое небольшое количество двойного человеческого времени. Пока не вплелись в кухонную капающую тишину какие-то новые звуки: осторожное цап-царапанье некоторое, шуршащие шорохи и даже определенное урчание.
– Ты? – очнулся Гаригозов. – Ты есть хочешь?
– Нет, я не хочу есть, – напряженно отвечал Канкрин, прислушиваясь и клоня голову к полу, в направлении посудного, замечательной резной работы шкафа.
– Я и говорю, – некстати залепетал Гаригозов. – Я и говорю, что о душ'e, о душ'e пора подумать трясущемуся этому индивидууму эпохи, человеку, совершенно потерявшему очертания.
– Да, – сказал Канкрин.
– И эпоха тоже совершенно потеряла очертания, – ныл Гаригозов.
А человеку свежему, на него глядя, тотчас бы стало ясно, что просто порция ему крепко в голову шибанула и он внезапно запьянел, как это бывает иногда в ночной тиши при тесном общении с горячими напитками.
– Вот так, – итожил Гаригозов.
Но Канкрин его уже не слушал. Канкрин вдруг рывком подскочил, прыжком взвился и вытащил из-под резного шкафа упирающегося и оказывающего сопротивление бедного кота громадных размеров. Ужасная шерсть виноватого животного дыбилась, зрачок был огромен и горел нехорошим блеском.
– Помидор катал! – возбужденно донес Канкрин. – Ты понимаешь, катал под шкафом помидор. Ва-аська-кот! – запел он. – Ва-аська-кот! Ваську нужно драть!
– Да… э… его можно выдрать, – подтвердил Гаригозов, брезгливо хрустя пальцами. – Тут – ночь, тишь, разговор, а он тут…
И Гаригозов огорчительно махнул пухлой ручкой.
– Ах ты, Васька-Васька! Васька – кот! – все радовался неизвестно чему Канкрин. – Васька-кот! Ваську нужно драть! – все твердил он.
И, услышав такое горькое решение своей одинокой судьбы, измученный Василий тут же героически закрыл свои желтые глаза и безропотно приготовился к истязаниям. И я не берусь смело утверждать, но, очевидно, все же наказали бы его – хоть бы и слегка, но выпороли подвыпившие друзья, кабы… кабы не случилось следующее.
А случилось так, что внезапно на кухонном порожке появилась строгая фигура рослого кудрявого стройного ребенка в черных сатиновых трусах и полной пионерской форме, состоящей из белой рубашки и красного галстука. Некоторое время ребенок молчал и пристально вглядывался в багровые лица веселящихся собутыльников. Потом он кашлянул.
– Пашка? Ну – здорово! А ты что ж это, брат, не спишь? Я когда в твои годы, то я в это время всегда спал. Да еще и при галстуке! Ну смотри-ка ты, какая важная персона в ночное время! – добродушно обрадовался Канкрин.