Песочное время - рассказы, повести, пьесы
Шрифт:
Я заерзал на месте: ничего лучше она не могла сказать. Язык мой чесался, но она вдруг отложила нож. Пальцы ее сразу задрожали - это было удивительно видеть после трюка с заточкой. Она строго глядела на меня.
– Сейчас тебе чай налью, - сказала она.
– Дочь сотовый мед привезла. Поешь.
Это не входило в мои планы. Но она уже двинулась к буфету, тяжко ступая на половицах. Отказаться было нельзя. Явился мед, пряники. Кипяток вскоре поспел. Запах заварки перебил нафталин. Но удобный миг был упущен. Чтобы продлить время, я спросил ее о ее прошлом. Она ответила, я спросил еще. Четверть часа спустя она извлекла из-под койки укладку и, открыв замок, откинула верх.
Тут было все богатство ее. Я увидел пуховую шаль, документы,
– Вот эта - я, - пояснила она, стукнув пальцем по той, что казалась смелее: твердый взгляд, чуть припухлые губы.
– А это Наташа. Она давно умерла.
В синем тумане снимка юная Варвара Саввишна была хороша. Я задал вопрос. Она ответила тотчас. Потом стала говорить, прихлебывая чай. Ее повесть была самая простая.
Родителей она не знала. Из приюта перешла в интернат. В семнадцать лет была комсомолка и целый год жила в коммуне. Их было несколько по стране. Коммуна, или, как тогда еще говорили, "фаланстерия", занимала дом в три этажа без всякой архитектуры, с большим двором и дровяным складом. Склад отчасти спасал зимой. Коммунары работали на дворе, спали в общих спальнях и ели за одним столом. Это было похоже на приют. В отличие от приюта тут была особая - "физиологическая" - комната: считалось, что "жены" тоже должны быть для всех. Варвара Саввишна была общей женой. Ей это было весело, она пользовалась спросом; раз как-то весь день провела в той комнате и не могла понять, почему других девушек это злит.
– Кроме Наташи, - уточнила она.
Вдруг коммуну закрыли - в тот же год, что и РАПП; она была признана анархистской. Коммунары разбрелись кто куда. Варвара Саввишна и Наташа остались на улице. Но уже вся столица по ночам была большая коммуна. Стало еще лучше и веселей. Появились деньги, какая-то комната на Литейной... За Наташей ухаживал известный писатель из Москвы, которого звали странно: то Юра, то Алеша... Был чудный вечер над Невкой. Они наняли "дутики": две коляски на шинах. В те времена (как во все времена, кроме моих) еще были коляски. Извозчики пестрили быт. Один был старый, почтенный, как заседатель, с ватной бородой и в ватной куртке; он едва шевелил вожжи. Другой - вертлявый щегольской форейтор - все спрашивал, не зажечь ли фонарь, и пел дискантом: "Мой Лизочик так уж мал, так уж мал..." Фонарь был не нужен, была белая ночь. Писатель целовал Наташу в губки и что-то шептал и обещал ей, но Варвара Саввишна не слыхала, что именно: ее тоже целовали в губки. Дутики тихо ползли вдоль набережной. И вдруг белесое небо треснуло, как шутовской живот циркача, и оттуда просыпалась вниз горсть ракет. Где-то взвизгнули, засмеялись, смех плыл по реке... Потом она сама попала под кампанию. Жизнь учила точить ножи - в спецлагере в Свири, бывших монастырских угодьях. Она пыталась бежать, была возвращена. В войну штамповала гильзы. Ее дочь была плод тыловой скуки. Я видел карточку - ничего общего с матерью: крупные скулы, плоский нос. Она вышла замуж и уехала в деревню. И теперь наезжала в город с мужем на "Запорожце", навещала мать. К себе не звала. Варвара Саввишна и сама не хотела. Здесь она жила как всегда.
– Мед возьми, - сказала она строго.
– Дня на три хватит: от кашля. А теплых покрывал у меня нет. Только простые. Я тебе дам два.
ВАСИЛЕОСТРОВСКОЕ
1. Насилу к полдню рассвело.
Все та же грязь на перекрестке.
Не то в пыли, не то в известке
Полуподвальное стекло.
2. Мне мил трамвайный Петербург,
Враждебный всяческой реформе.
И вот на шкидовской платформе
Везут табак, зашитый в тюк.
3. Изгибы рельсов, шум шагов.
Пустой прогулки лёгко бремя,
И подставляет небу темя
Медноголовый
4. Сырая вечность мостовых.
Апрель. Неделя на излете.
Пророк заезжий - Альгаротти
Был неудачник, из простых.*
5. Тем лучше. Незачем спешить
На берег. Горизонт в тумане,
Звенит собор, как ключ в кармане,
И зябок штиль. Куда ж нам плыть?
ГОСПОДИН АШЕР, АРХИТЕКТОР
Петр хотел сделать из Петербурга Венецию. Его жажда воды была удивительна. Он составлял на досуге списки несуществующих кораблей и признавался Ягужинскому, что предпочел бы быть английским адмиралом, нежели русским царем. Между тем город в большой своей части располагается на суше. Это ограничивало мечты Петра, и он велел пока рыть на одном Васильевском острове. Меншиков, герцог Ижорский и светлейший князь, занялся каналами, как тогда писали, из своих рук. Каналы эти не были нужны и ко времени Екатерины совсем обмелели, разделив судьбу большинства идей царя. Их засыпали, превратив в улицы, "стороны которых по традиции именуются линиями" ("Путеводитель", 1973). Все это общеизвестно.
Тут-то, на 10-й линии, в квартирном доме обычной застройки конца прошлого столетья бурно доживала свой век моя внучатая тетка по отцу, дама с причудами. Зная большой толк в медицине, она лечилась от 1000 болезней мочой и голодовкой, по новейшей методе, и оттого походила разом на мумию и подсолнух с седой головой. Я решил навестить ее в последний день. Но грипп вдруг лишил меня сил, я ощутил нужду в двух-трех домашних обедах и, скрепя сердце, отправился в островную провинцию разыскивать свою лечебную родню.
Парадное, как сто лет назад, было украшено следами собак и кошек. Дородная баба в ожерелье из прищепок, несмотря на сырой день, вешала во дворе белье. На мой стук в дверь мне открыл пожилой мужчина в халате. Лица его я не рассмотрел. Услыхав мой вопрос, он отступил, впустив меня в тусклую прихожую, сказал, что он - коммунальный сосед, что моя тетка вышла с утра в аптеку, но что это ничего и что хотя ее дверь заперта для наглядности он даже дернул ручку, - я прекрасно могу ее обождать, сидя у него, милости просим. Он тут же провел меня к себе, после чего отбыл на кухню ставить кофий. Гостеприимство русских известно. Я остался один.
У тетки я был давно и не помнил ее утварь. Но комната, куда я попал, меня поразила. Казалось, тут был ломбард или мебельный склад. Вещи стояли одна на другой, тесно друг к другу, но при всем том они явно были подобраны с большим вкусом, д(роги, а некоторые представляли образцы мебельного искусства. В единственном свободном простенке в изящной раме висел подлинный Марини, "Старички, предавшиеся похоти". Чувствуя ядовитое подрагивание иронической складки, которая у меня под щекой, я сел на стул с прямой спинкой и стал ждать хозяина. Он не замедлил явиться - с подносом в руках. Передо мной возникли чашки в стиле рококо, кофейник, молочник, кофейные ложки с серебром и черным деревом на ручках и такие же ножи для масла, масленка, сахарница, тосты на блюде... Он словно нарочно ждал меня. Теперь я видел, что это был полный, с женскими бедрами человек лет пятидесяти (вскоре я узнал, что ему пятьдесят три), привыкший, казалось, к неге. А между тем следы длительных беспокойств, возможно, бессонницы были в его лице.
– Вы, верно, старый петербуржец?
– спросил я его, отхлебывая кофий, очень крепкий.
В ответ он закашлялся, дернувшись телом так, что мне самому захотелось кашлять, но я сдержался, - и сказал с натугой:
– Да. Но я живу здесь всего год.
– То есть в этой квартире?
– уточнил я, что-то смутно подозревая. Добродетель тетушки все приходила мне на ум.
– Нет-с. В этом городе.
Я поднял бровь. Пояснения были нужны, он сам это видел. Он странно всхлипнул (должно быть от кашля), представился - его звали Андрей Григорьевич Уминг - и пустился повествовать. Вот его история от начала до конца.