Песочные часы
Шрифт:
Появились Ольга Николаевна и вожатые и потребовали немедленно прекратить драку. Сережа опустил руки.
— Дурак! — плачущим голосом сказал Снежный. — Мы ж его не собирались бить! Чего его бить, он от одного удара сдохнет. Мы его просто попугать хотели.
— В самом деле, Скворцов, — укоризненно произнесла Ольга Николаевна. — Что это еще за драки на территории лагеря? Если тебе что-то не нравится — поговори с товарищем, объясни, что не надо так делать, а не то что — сразу в драку. Нехорошо. Ну, помиритесь.
Сережа сказал Снежному:
— Ты у меня, гад, еще не так получишь. Попробуй только
Вот с каким человеком я встречаюсь зимой у Вали. И все свои накопленные чувства, все свои представления о благородстве, справедливости, мужестве и красоте — отдаю ему. Он об этом не догадывается, и хорошо, что не догадывается, это мне только мешало бы, отнимало бы свободу воображения.
Он живет в Кривоарбатском переулке, и я чуть ли не каждый вечер иду гулять в надежде встретить Сережу. На Арбате я захожу в будку телефона-автомата, не опуская гривенника, снимаю трубку, набираю выдуманный номер, делаю вид, что разговариваю, произношу какие-то слова, загадочно улыбаюсь, киваю. Мне приятно думать, что прохожие, которые видят меня в будке, могут понять по выражению моего лица, что я разговариваю с мальчиком.
Я вешаю трубку и снова сворачиваю в Кривоарбатский, который плавным изгибом выходит в Плотников переулок, откуда можно повернуть налево, к дому, а можно — направо, к Арбату, и снова дать кругаля в надежде на этот раз встретить Сережу. Я рисую в воображении момент встречи, придумываю слова, которые ему скажу, а он — мне. Я готовлюсь, понимая, что многое зависит от первого слова и от первого взгляда.
И однажды он проходит мимо меня, оживленно споря о чем-то с товарищем. Я ошалело смотрю ему вслед. Он меня не узнал!
После минутного столбняка приходит мысль: а может, и лучше, что не узнал? Зато и не помешал игре, которая после этой встречи разгорается с новой силой.
Семейное благополучие
Обо всем этом никак не расскажешь маме, у которой свет клином сошелся на моих двойках, и всё, что не относится к ним, кажется ей не стоящими внимания помехами. А это и правда мешает. Ты сидишь за партой и утопаешь в фантазии. И вдруг учитель, которому надоело выражение отрешенности на твоем лице, выдергивает тебя из твоих мечтаний:
— Повтори, о чем мы сейчас говорили!
И ты стоишь дура дурой, в тягостном и оправдывающемся предчувствии новой двойки, а вслед за нею — нового унижения домашним скандалом.
Унижение усугубляется тем, что в двенадцать лет я вымахала в сутулую дылду и почти сравнялась ростом с мамой — она ведь маленькая. Когда, нагнетая гнев, она кричит: «Пач-че-му ты мне все время врешь?! Что мне с тобой делать?!» — я, презирая себя за неспособность к бунту, думаю о том, что если у меня когда-нибудь будут дети, я ни за что не буду кричать на них и лупцевать по лицу, потому что дети не виноваты, что не могут понять правило и решить задачу. Некоторые могут, а некоторые не могут!
Мало того, что плохо учусь и у меня, по мнению мамы, «папин нос», — я еще и богатая! Хуже других, а живу лучше других! У нас отдельная трехкомнатная квартира, а большинство моих одноклассниц живет в коммунальных. У Нинки Акимовой, кроме школьной формы, одно-единственное платье, из которого она давно выросла, а на меня шьет сама Зиновия Анфимовна, которая шьет «в лучших домах». Заполучить Зиновию Анфимовну — это честь, она не к каждому согласится пойти. Ей нужна для работы отдельная комната. Она любит поговорить о том, как шила у таких-то и у таких-то, и какая мебель у тех и у других, какая посуда, и чем ее там кормили. Она любит поесть не обильно, но изысканно: куриное крылышко с картофельным пюре, кусочек отварной осетрины, бутербродик с черной икрой. Когда в квартире воцаряется Зиновия Анфимовна, все (кроме папы, вечного труженика на благо семьи) работают на то, чтобы ей было удобно, вкусно, чтобы не ударить лицом в грязь перед такими-то и такими-то, когда Зиновия Анфимовна будет рассказывать им про нас.
Полуголодная, в заплатанном на локтях пальтишке, Ларка Акимова заходит ко мне за контурной картой и видит, как пышнотелая, бело-розовая Зиновия Анфимовна примеряет мне платье. Мне мучительно стыдно, я испытываю ненависть к рукам, хлопочущим над складочками и оборочками, к маминому подобострастно-высокомерному:
— А вам не кажется, Зиновия Анфимовна, миленькая, что вот тут немного толстит?
Между тем благосостояние семьи набирает темп, папины оперетты идут по всему Союзу, смешные репризы звучат с эстрады, выходят стихотворные сатирические сборнички в издательстве журнала «Крокодил», по радио передают песни на слова Масса и Червинского.
У мамы уже и своя домашняя парикмахерша Нина — она работает на Арбате, возле «Военной книги», а живет в нашем доме, в подвале, с матерью дворничихой и младшим братом Валькой. Приходя к нам, Нина раскладывает свои инструменты на кухонном столе, стрижет маму и укладывает ей волосы щипцами, которые накаляет над газовой конфоркой.
Нина без отрыва от производства окончила школу рабочей молодежи и теперь, тоже без отрыва, учится в автодорожном институте на вечернем.
Мама говорит о Нине:
— Вот она — новая интеллигенция! Будущий инженер! Высшее образование! Она же Диккенса не читала!
Себя мама, безусловно, причисляет к интеллигенции, потому что Диккенса читала, но почему-то ей ничуть не кажется несправедливым, что вот Нина живет в подвале и обслуживает ее. Наоборот! Ей очень нравится произносить: моя портниха, моя парикмахерша, моя домработница, а позже — мой шофер.
А с какой стати ей стыдиться! Если есть деньги — почему не окружить свою жизнь удобствами? Это честно заработанные деньги ее мужа, которому она создает все условия для работы. Свою небольшую зарплату мама посылает в Киев младшей сестре, у которой муж погиб на фронте и осталось двое детей. И ничего нет стыдного в том, что мы стали широко жить. А то, что ты этого стыдишься, — внушает она мне, — это твой очередной бзик и больше ничего.
Приходил полотер — однорукий рыжий Ефим. Двигалась мебель. Разбрызгивалась желтыми большими кляксами и размазывалась щеткой с накрученной на нее тряпкой мастика. Ефим вдевал правую босую ногу в ремешок полотерской щетки и, заложив за спину единственную руку, начинал свой скользящий танец по паркету, который из тусклого становился блестящим, свежим и скользким. Угрюмое, потное лицо Ефима, его сутулая с впалой влажной грудью фигура в расстегнутой рубашке поверх брюк не сочетались с легкими, напористыми движениями его ноги.