Песочные часы
Шрифт:
Я долго прицеливался, пока не созрел мой план. Долго — в том смысле, что изучал обстановку в течение нескольких часов, потому что считал, что вся моя «Ф-акция» должна уложиться в пять-шесть дней. В мой расчет входил, понятно, вокзал, с которого отправлялись поезда на Восток: Шлезишербанхоф. Были другие, специальные пункты отправки воинских эшелонов, но как туда пробраться? А в случае заминки будешь выглядеть, как муха в молоке!
А на Силезском вокзале к отходу поезда накапливалась толпа провожающих и просто зевак. И был там один такой момент, когда раздавалась команда «Айнштайген!» и новобранцы кидались к вагонам, словно дети, выпустившие подол материнской юбки;
В этот именно момент — последний среди всеобщей сумятицы — и надо было забросить листовки в вагоны. Так, чтобы поезд умчался вместе с этой своей начинкой, чтобы тут ничего не осталось. И никого. Ни листовок, ни того, кто их бросил.
Очень это все я ловко надумал и был доволен собой. «Военные» листки я разделил на две части. С одной я расправился как по писаному: когда наступил апогейный пик, избранный мною, я уже был в сердце-вине толпы у вагонов. Вместе со всеми я притиснулся к площадке, на которой тесно сгрудились отъезжающие, и даже вскочил на нижнюю ступеньку. И кричал вместе со всеми.
«Будь здоров, Гуго! Удачи тебе, Гуго! Пиши!» — обращался я к мифическому другу. И так неистовствовал в своей любви к этому несуществующему Гуго, так наставлял его, что ничем не выделялся среди провожающих. Я имитировал даже попытку войти в вагон. Поднялся на площадку и в тесноте плавно опускал свои листки вниз, к ногам стоявших на ней так тесно, что мои бумаги могли быть обнаружены лишь потом, когда люди разойдутся. Мне удалось, кроме того, забросить листки в незакрытые окна пустых купе, но это — только благодаря случайности, и рассчитывать на это в будущем не приходилось.
Настроение в столице начало подниматься с первыми весенними днями: фронт стабилизировался.
Однако общий тон продолжал оставаться осторожным: уже никто не вспоминал о «молниях», наоборот, руководящие, «дающие меру» статьи и речи изобиловали призывами к жертвам, жертвам и еще раз жертвам…
Но здесь, на Восточном вокзале, каждый надеялся, что жертвой станет не он, а его сосед, и все толкались, и вопили, и веселились, словно на ярмарке.
Среди всего этого я со своей непокрытой головой; с очень светлыми волосами, которые я все-таки «выпрямил», чтобы они не вились, путем употребления «частых сеток»; в своей модной куртке с круглым значком всего лишь за «Сбор утиля», но выглядевшим точно как партийный значок… Со всем этим я был просто неотделим от толпы, непременная ее частица, Вальтер Занг, плоть от плоти этого кодла, орущего, плачущего и хохочущего, вместе с ним, и — «Возле казармы, у больших ворот» вырывалось из множества глоток, и моей, и моей — тоже! И Лили Марлен, девушка у казармы, напутствовала на подвиги не только отъезжавших, но и остающихся… И Вальтера Занга — тоже. Лили Марлен — песенная девушка, навечно застывшая под фонарем у «больших ворот» самой большой казармы в мире…
И — ох как мне было не то что весело, но отрадно в этом потоке, в этой «падающей воде», — потому что поток уже низвергался с высоких платформ, и даже удаляющаяся точка, в которую превратился эшелон, растаяла в весенней перспективе…
Было мне так легко, даже физически, потому, что я не ощущал в карманах плотных пачек с заголовком «Солдаты вермахта…». Но больше —
У меня не было больше ничего. Я был опустошен физически и морально, ощущая, что вместе с маленькими листками ушло все, что делало осмысленной мою жизнь. Но еще не проникло это глубоко в сознание, и оттого так легко мне дышалось — ну просто милы мне были закопченные своды старого вокзала, давно не промытая стеклянная крыша дебаркадера и быстро редеющая серая толпа, сразу притихшая и присмиревшая, растекающаяся, как водопад на плоскости.
Неожиданно у выхода я попал в «пробку». Никто не знал, в чем дело, слышались возмущенные крики: «Безобразие! Не дают даже проводить близких на фронт!», «Почему не выпускают?»
Я ринулся к другому выходу, но и там нашел то же самое. И здесь уже услышал: «Вокзал оцеплен», «Опять кого-то ищут!», «Проверяют документы»…
В этом не было ничего особенного: все время проводились облавы на спекулянтов и чернорыночников.
В том приподнятом настроении, которое прочно во мне укрепилось, я нисколько не обеспокоился: при мне ничего не было. Да и вряд ли переполох связан с моей «акцией»; вернее всего, происходит обычная облава, какие время от времени проводятся для обнаружения дезертиров, спекулянтов продовольственными талонами и уклоняющихся — от чего-нибудь… Правда, вокзал— не лучшее место для дезертиров, а спекулянтов проще обнаружить на толкучке на Александерплац…
Проталкиваясь к дверям, я увидел, что два железнодорожных полицианта просматривают документы выходящих и тут же их возвращают владельцам. Следовательно, ищут какое-то определенное лицо.
Только я это подумал, как один из проверяющих задержал молодого человека, положил его документ себе в карман, а самого его отправил куда-то с ефрейтором с красной повязкой на рукаве.
В следующую очередь попадал я: мой паспорт был небрежно просмотрен и также исчез в кармане обервахмайстера. «Лос!» — он указал мне глазами, чтоб я отошел в сторону. Через несколько минут к нам присоединилось еще трое. Мне бросилось в глаза, что все задержанные были молодые люди с непокрытой головой. Это мне не понравилось. У меня пересохло в горле. Но все же я оставался спокоен: никто не мог видеть, как я «запускал» листки в толпу на площадке.
Мы ждали недолго: вернулся ефрейтор и повел нас в комендатуру. Там стояло около десятка молодых людей, в большинстве — с непокрытой головой. Привели еще нескольких… «Не переговариваться!» — приказал дежурный. О чем мы могли переговариваться: впервые увидевшие друг друга?
Потом начали вызывать по одному в комнату с табличкой «Военный комендант». Некоторых держали довольно долго, они вылетали пробкой, говорили односложно и вполголоса: «Кретинство!» Или: «Ополоумели!» — из чего, конечно, трудно было составить мнение о том, что там происходило.
Наконец очередь дошла до меня. В комнате за большим столом сидели двое в эсэсовских мундирах, один в звании штандартенфюрера, что указывало на серьезность дела. Около них стояли в напряженных позах молодой человек с одутловатым лицом дебила, хорошо одетый, с шляпой в руке, и простоватая женщина, по-видимому не имеющая отношения к нему.
Сидящий рядом со штандартенфюрером прыщеватый обершарфюрер держал в руках мой паспорт и, сверяясь по нему, спрашивал мое имя и прочие данные. Потом мне было приказано подойти поближе. Сильный свет настольной лампы, повернутой в мою сторону, почти ослепил меня, и я тотчас понял, в чем дело.