Пьесы. Интермедии. Письма. Документы. Воспоминания современников
Шрифт:
Время было трудное. На одной из репетиций неожиданно появилась вся в слезах Алиса Георгиевна Коонен. Она поехала репетировать куда-то на окраину «Стеньку Разина» Каменского. Извозчик провез ее полдороги и бросил. Алиса Георгиевна шла оттуда одна с картонками, пешком. Пришла, села на картонку и плакала. Таиров ее успокоил, отправил обратно, и мы продолжали репетицию.
Кафе не топилось. Репетировали в шубах, при весьма сомнительном свете. Цветных материалов не было. Костюмы были сшиты из серого грубого холста. Отдавать в краску было некогда. Мы надели на себя эти суровые костюмы, и художники (Яку-лов, кажется Комарденков, и другие)
Спектакль успеха не имел. Прежде всего потому, что изо рта зрителей и актеров шел пар. Я лично сыграл два раза и слег в жесточайшей простуде.
Коля и Борис заходили меня навестить. Коля читал первые стихи. Как сейчас помню, там сравнивался фонарь с ландышем. Книги он так и не издал, уйдя в драматургию. А это очень жаль, потому что стихи были хорошие. Они, вероятно, хороши и для сегодня. Немного суровые, по-скандинавски.
Первое боевое крещение братья Эрдман получили все в том же Политехническом музее.
Это было чуть ли не первое выступление имажинистов — поэтов, художников.
Выступал Якулов по вопросам живописи. Эрдман выставил свои картины, из которых помню чей-то портрет, волосы на котором были расчесаны настоящей гребенкой, что сильно возмутило какого-то молодого человека. Он выскочил на эстраду критиковать Бориса Эрдмана, причем никак не мог выговорить новое еще тогда слово «имажинист» и упорно называл нас «ижиманистами».
Вообще и позже «имажинисты» не давали покоя людям, особенно наборщикам. Так, в Ростове-на-Дону много позже появилась афиша: «Лекцию о современной поэзии прочтет машинист Шершеневич». (Правда, все афишные курьезы перекрыла афиша в городе Кузнецке, где я читал доклад по театру и оказался, по воле наборщиков, уже не режиссером, а инженером).
После ругавшегося «ижиманиста» выступали мы. Я приглядывался к моим новым товарищам, бойцам по эстраде.
Есенин говорил непонятно, но очень убедительно. Он не смущаясь забирался в самые дебри филологии и почти между-планетных рассуждений. Есенин предполагал, что вся аудитория состоит из одних ученых или поэтов. Он рассуждал мимоходом о таких сложных вещах, что даже нам, хорошо его знавшим, иногда бывало трудно следить за быстротой и связью мыслей. Есенин прекрасно понимал трудность вопроса. У него бывало слабоволье речи, но не слабоволье мысли.
Жаль, что Есенин никогда не записывал своих фраз. «Ключи Марии» дают весьма слабое представление о сумме трезвых бредов этого поэта. Весьма возможно, что в рассуждениях Есенина было не меньше научной истины, чем в изысканиях Хлебникова, и, уж во всяком случае, больше, чем в обычных томах и статьях по поэтике. Фантастика часто бывает сестрой науки.
Есенин не прислушивался к аудитории. Когда его прерывали, а это бывало и во время речей и во время стихов, он на минуту паузил, а потом всовывал два пальца в рот и издавал такой разбойничий посвист, что меркла слава Соловья Разбойника.
Мариенгоф{231} выступал тихо. Даже странно было видеть такую высокую фигуру и такой тихий, хотя и скрипучий голос. Анатолий никогда на смущался и под шум и крики спокойно договаривал или дочитывал. Я не видал его возмутившимся.
Кусиков{232}
О себе говорить не буду. Я был стреляным воробьем и такими пустяками, как свистки, не смущался, тем более что природа одарила меня изрядным голосом.
Николай Эрдман говорил мрачно и спокойно. Он острил невозмутимо. Это самая страшная острота.
Один раз только я видел, как он смутился. Правда, тогда смутился и я, чего вообще за мной не водилось.
Мы выступали с Эрдманом на каком-то театральном диспуте. Цель нашего выступления была такова: мы юмористически хотели доказать, что годы революции нисколько не изменили репертуара, что на сценах академических театров по-прежнему идут «царские» пьесы.
Выступление мы прорепетировали дома. Я вышел на эстраду в Большом зале Консерватории и потребовал у председателя Э. М. Бескина,{233} чтоб мне разрешили вызвать свидетеля. Этим свидетелем был Эрдман. Он небрежно и мрачно вышел, заложил руки в карманы и стал отвечать на мои вопросы, что он видел в «Аках».{234}
Он спокойно перечислил пьес двадцать с царскими именами. Тут были и «Царь Федор», и «Царская невеста», и «Королевский брадобрей», «Принцесса Брамбилла», «Принцесса Турандот», «Князь Игорь» и так далее.
И вдруг, когда Николай на мгновение смолк, из партера чей-то не менее мрачный и не менее спокойный голос добавил громко и отчетливо к списку:
— «Царь Эдип».
Убийственная соль реплики заключалась в том, что как раз тогда пошел в «Опытно-героическом театре», где я работал, мой новый текст софокловского «Эдипа».
Николай запнулся, я тоже. Выступление прошло без успеха, чтоб не сказать больше.
Разойдясь с Камерным театром в установках, мы все трое, следом за Борисом Фердинандовым,{235} перешли работать в «Опытно-героический», на Таганку, где теперь филиал Малого театра. Там своими боками Борис в качестве художника, Николай, как драматург, и я, как режиссер и драматург, высушивали здание.
Там Николай по заказу театра написал в стихах блестящий текст лабишевской «Копилки». Комедия имела большой успех. Позже он написал театральную мистерию, построенную не на словах, а на ритмизованном звуке. Это, вероятно, было первое «заумное» театральное сочинение. К сожалению, театр закрылся и мистерия не увидала света.
В дальнейшем добрых две трети книг имажинистов вышли с обложками Бориса Эрдмана. Коля печатался вообще мало, как мало и писал.
ОБИДА БАЛЬМОНТА. Борис Эрдман сделал пять психологических графических портретов: Есенина, Мариенгофа, Н. Эрдмана, Кусикова и мой. Фоном, орнаментом и деталями каждого портрета являлись предметы и вещи, встречавшиеся в стихах каждого из нас. До сих пор этот портрет, напечатанный на обложке «Лошади как лошадь», я считаю лучшим своим портретом, наравне с деформированным моим портретом, написанным маслом тем же Эрдманом.